Юлия Жадовская - Отсталая
— Я не знаю, какое веселье доставляю я маменьке: она постоянно занята то хозяйством, то заботами, то разговорами с Ариной Дмитревной.
— Ах, друг мой! да уж ты тут, так она и покойна.
— Да ведь если бы, положим, я вышла замуж и уехала далеко, — она погрустила бы и успокоилась.
— Ну это другое дело. Это уж необходимость. Конечно, это тяжело, Маша, да ведь что делать? Вот я теперь и свободна, да уж поздно; а все слава Богу, конечно; если б жив был мой муж, я все бы в неволе была. Мне теперь и подумать об этом страшно… Вон, кажется, Яков Иваныч приехал.
Маша бросилась к нему навстречу.
— И здороваться-то бы с вами не надо: сколько времени не бывал! — говорила Маша, обнимая Якова Иваныча. — Вот кто меня истинно любит! — прибавила она, подходя с ним вместе к Нениле Павловне, которая ласково встретила его. — Давно ли вы маменьку видели?
— Третьего дня видел ее, — отвечал Яков Иваныч.
— Ну что она?
— Все по-прежнему — все хворает, все кашляет. Полнота ее одолела. По тебе скучает… я думаю, она скоро пришлет за тобой. "Будет, говорит, уж нагостилась, навеселилась: пожалуй, и от дому отвыкнет". А что, Маша, вот уж больше месяца, как ты здесь.
— Разве это так много? — сказала Маша, бледнея при мысли о возврате.
— Да, конечно, немного; молодому человеку удовольствия нужны… Боюсь я, что ты скучать станешь.
— Из-за этого нельзя же лишать себя всего!
— Кто говорит! весело — так и слава Богу. Ты, однако, похудела от веселья-то. Видишь, талийка-то стала какая тоненькая, стройная; так городской барышней и смотришь. Ах, что я, Машенька, узнал! вообрази: Тима-то, дубина эдакая, надеялся жениться на тебе.
— Вот фантазия! — воскликнула Ненила Павловна, — узнала бы Анна Федоровна!
— А что Анна Федоровна? она бы, вы думаете, это горячо приняла? Полноте! она последнее время только и думает, как Маша одна, без нее останется. Она бы и за Тиму, пожалуй, отдала. Будут, дескать, на глазах, состояньице есть — проживут. Уж старушка так засиделась и одичала, что ей и Тима человеком кажется. Уж извини ты меня, Маша: последний раз я даже побранился с ней, как об этом разговор зашел.
— Кого ж мне больше ждать, как не Тимы, при моем образовании? — сказала Маша с горькой насмешкой. — О, как много, как много обязана я Никанору Васильичу! — прибавила она с жаром.
— Это Налетову? Добрый он человек, Маша, и умный, да что-то ум-то его тяжел. Все он с плеча так и рубит. Ведь это тоже нехорошо. Ну как так-таки все и сбросить с себя? Точно он в другую веру тебя переводит.
— А ведь часто, почти всегда, говорит правду, — сказала Маша.
— Да, правду, конечно… Только все как-то рубит, рубит с плеча.
— А вас бы все по головке гладить, — вот как я теперь? — сказала Маша, проводя рукой по седым волосам Якова Иваныча. — Рубит с плеча! — прибавила она, — он дела хочет, а не слов.
— Да ведь он только и кричит: лети в пропасть, если правду любишь… Ведь на кого попадет — и погубить недолго.
— Ну что ж? и лети, если точно любишь…
Старик посмотрел на нее с тоскливым беспокойством.
— Он и сам полетит, — прибавила Маша.
— Ну еще увидим, как полетит; может и шею свернет… Что пользы-то?
— Как что пользы? А какую пользу делали мученики, умирая за веру?
— То, Маша, другое дело: то для Бога.
— А это разве не для Бога? разве в правде не Бог?
— Как, однако, Маша, твой ум развился! — вмешалась Ненила Павловна, — такие суждения у тебя смелые! Вот что значит общество образованных мужчин!
Яков Иваныч опустил глаза и глубоко вздохнул. Маша заметила его тревогу и постаралсь успокоить его лаской и веселостью. Яков Иваныч загляделся и заслушался ее и сознавался невольно, что теперь она стала не та, что манеры ее сделались мягче, приятней и самая речь лилась стройнее и свободнее.
Вечером приехали гости, между прочими Налетов и Арбатов. Первый был не в духе и все почти молчал; зато последний был необыкновенно оживлен; он пел, говорил, рассказывал, — и все это так увлекательно, что даже Яков Иваныч подумал, уезжая:
— Батюшки! не влюбилась бы в него Машенька!
— Погляди-ка, Аграфена, не едут ли? — говорила Анна Федоровна своей ключнице.
Аграфена высунулась в окошко, поглядела с минуту в сторону на дорогу и безнадежно произнесла:
— Никак нет-с.
— Чтой-то они запоздали? уж скоро семь часов; я к обеду ждала. Уж не запил ли братец твой? ведь ему только была бы оказия — сейчас наглохтится. Хоть бы ты его пощуняла.
— Что мне, сударыня! у него самого борода седая; слава Богу, не молоденький.
— Эка старая пьяница!
— Что делать, матушка, — слабость человеческая. Дал бы ума, да своего мало…
— Чу! собаки лают, — проговорила тревожно Анна Федоровна.
— Ну, это никак они! — сказала Аграфена и хотела выйти.
— Прибери со стола-то. Экая разиня, не догадается, — закричала Анна Федоровна. — Верно, Ненила Павловна с ней.
— Да уж я очень обрадовалась! — умильно отвечала Аграфена, снимая со стола тарелку с огуречными семенами и пучки калуфера.[7]
Анна Федоровна всегда сама разбирала овощные семена и вязала калуфер.
Между тем старая дребезжащая коляска, запряженная четырьмя клячами, управляе-мыми седым кучером, въехала на двор и остановилась у крыльца. Анна Федоровна заколыхалась на месте, но встать без помощи не имела сил.
В комнату вошла Маша. Ненила Павловна сказала правду: мать не узнала ее, пока она не бросддась целовать ее руку.
— Машечка, дружок! ведь я было не узнала тебя. Отчего же Ненила Павловна не приехала? по-настоящему ей можно было самой проводить тебя.
— Вот письмо от нее, маменька. Она нездорова. Она приедет после.
— А, это другое дело… Ну, мать, моя, нагостилась ли, навеселилась ли? — спросила Анна Федоровна Машу с легким оттенком колкости в голосе. — Узнала теперь свет, каково-то в родном доме покажется… Ведь там, я думаю, бархатная мебель да дорогие обои…
С тех пор как Анна Федоровна заметила, что Маша рвется вон из родного гнезда, она с ней стала гораздо раздражительнее и постоянно к ней придиралась.
— Мне не мебель дорога, маменька, а порядочное общество, — отвечала Маша, на которую тон Анны Федоровны произвел неприятное впечатление и уничтожил всю теплоту ее чувства к матери.
— Вот уж как! мы, значит, не порядочные, с нами нечего и знаться.
— Ах, маменька, вы хоть бы на первое-то свидание не упрекали меня!
— Вот тебе раз! уж нынче мать и правды не может сказать! Уж и от матери каждое лыко в строку! Этому тебя там что ли научили?
— Меня там многому научили, — отвечала Маша, дрожащей рукой развязывая ленты шляпки.
— Это и видно. Хорошо ученье!
— Уж вы, матушка, не гневайтесь, не огорчайте их на первый раз, — льстиво вмешалась Аграфена, находившаяся тут же.
— А она меня эдакими ответами не огорчает! Откуда у тебя нынче эта дерзость взялась?
Маша глубоко и нетерпеливо вздохнула.
— Позвольте на вас полюбоваться, ручку поцеловать, — сказала Аграфена, подходя к Маше, которая спрятала руку, которую прежде протянула бы без замешательства.
Анна Федоровна заметила это.
— Ты уж напрасно у Аграфены-то ручку не поцеловала! — сказала она Маше, когда ключница вышла. — Это что за новости, что ты уж нынче руки не даешь? Погоди, матушка, еще рано! еще успеешь с ними на одну ногу стать…
— Маменька, с какой стати старухе у меня руку целовать? мне совестно…
Анна Федоровна уж ничего и не отвечала на это, а только выразительно и горько покачала головой.
Маша тихо вышла и сошла в сад. Деревья глухо зашумели над ее головой; протоптанная ею тропинка заросла. Старая ива уныло хлестала о забор своими низкими висячими ветвями. Листья начинали желтеть и падать на густую отцветшую траву; кусты репейника и крапивы угрюмо возвышались над ней, обещая обильно разрастись на будущий год и будто гордясь своими бесчисленными созревшими семенами…
Маша села на знакомую скамеечку, отвела порывисто от лица густые, шелковистые пряди волос, тоскливо посмотрела вокруг себя, облегчила грудь громким вздохом и, склонив голову, тяжело задумалась. Все ее протекшее беззаботное, хотя и бесплодное, но все-таки ясное, тихое детство, пронеслось перед ней в живых образах и воспоминаниях… Боже мой! где она, что с ней, с Матрешей? Не тут ли она? не пришла ли с ней поздороваться?.. Не она ли это поет заунывную песню:
Я не думала ни о чем в свете тужить…
Нет, не она! Уж она бы прибежала с горячей лаской, веселая и довольная, что барышня возвратилась, — барышня, которой она так доверчиво передавала и слово тайное, и думу свою крепкую… Может быть, она теперь в нищете, в крайности, бродит, вымаливая подаяние; лежит где-нибудь при дороге, больная, усталая, измученная… ее прогнали… ей не велели и в стороне здешней показываться… А она-то, Маша, как с ней поступила в критическую, страшную минуту… О, не забыть ей этого голоса, этой мольбы о прощении!.. в ней бедная видела последнюю надежду — и она погасила эту надежду. Не было в надменной душе ее жалости к падшей, несчастной, опозоренной сестре… "Я тебя знать не хочу и видеть не хочу!" — вот что сказала она ей… Зато теперь в ее сердце пробудилась такая мучительная, такая жгучая, невыносимая жалость, что все существо ее ныло и болело. Она упала на колени и, склонясь лицом к земле, обливаясь потоками горячих спасительных слез, произнесла из глубины пораженной страдающей души: