Глеб Успенский - Том 8. Очерки переходного времени
Управляющий был человек лет сорока пяти и обладал манерами, в которых виднелась какая-то умышленная увесистость, желание вести себя по-генеральски, то есть многозначительно наклонять голову, снисходительно благодарить за предложенную спичку и в то же время внушать собеседнику страх. Завидев чужих людей, управляющий вопросительно взглянул на наставника, который тотчас же весьма кротко произнес: «из Петербурга», кашлянул и взглянул вверх. Осанка и манеры управляющего достаточно свидетельствовали о его понимании света и людей; поэтому читателю будет ясно, что фраза «из Петербурга», подвергнутая влиянию этого понимания, заставила управляющего показать себя перед нами во весь рост. Вследствие этого и были предъявлены публике нижеследующие слова и мысли.
После нескольких визитных фраз о здоровье супруги и деток, о половодье разговор перешел на настоящее время; управляющий поднял высоко голову и, поглядывая заискивающими глазами на слушателей, как это делают профессора, довольно мелодическим голосом произнес:
— По моему разумению, я так полагаю, старинные порядки надо выбросить, как мусор из грязного ведра. Не так ли?
Управляющий посмотрел на слушателей, сидевших справа, и потом на сидевших слева.
— Не так ли? — прибавил он.
Все изъявили полное согласие.
— На том основании, — продолжал управляющий, — что повсюду пошел новый дух и формат. Для того нам требуется, чтобы все, как бы сказать, повернуть против прежнего. Будем говорить так: я погноил двести пудов сена, предположим. Зная науку, я не должен этого опасаться, потому в то же время я получаю удобрение. Справедливо ли?
— Да уж… Это действительно что… вполне! — соглашаясь, пробормотал наставник.
— Следовательно, я должен вводить новый порядок, фасон… Телеги у меня будут ездить в поле с нумерами… Далее: устраивается деревянная башня для обзору, а равно и для набатов. Еще-с: теперь, даже сию минуту, поспевают моего изобретения грабли. Изволите видеть?
— Истинно хорошо! — сказал наставник в умилении. — До чего дивно, так это даже и… и… Водочки не угодно ли?
— Благодарю. Следовательно, мы уже не можем оставаться при старых порядках; тем более что я с работника моего могу стребовать самую последнюю каплю; ибо, коли ежели да при реформах… так ведь я его, шельму…
Но тут управляющий остановился; профессорское выражение его лица, умягченное притом сознанием собственного достоинства, вдруг, почти мгновенно, изменилось самым неожиданным образом: скулы лица как-то перекосились, и слово «шельма» едва пролезло между сжатыми зубами. У оратора на мгновение захватило дыхание; он медленно опустился на диван и алчными глазами смотрел на нас и на наставника.
В комнате настала минута оцепенения. И наставник, и писарь, и мы некоторое время как-то тупо смотрели по разным углам, испытывая над собою что-то весьма неопределенное и очень тягостное.
Управляющий молча курил сигару, довольный каталепсией слушателей, произведенной его речами.
— Как вы полагаете, — обратился он к наставнику, — какого бы цвета флаг на башне повесить?
— Да уж зеленого, я думаю…
— Да так ли?.. Ловко ли будет?
— Превосходно, то есть уж… И к тому же казна предпочитает…
— Казна? Гм…
Поговорив еще минут пять в этом роде, управляющий величественно поднялся с дивана, почтительно раскланялся с молчавшим обществом и удалился. Мы собрались тоже уходить, ожидая возвращения наставника, который почти на цыпочках провожал своего гостя, бормоча необыкновенно заискивающим голосом: «приступочек… лесенка… ножку! Будьте здоровы. Дай бог вам!»
— Сущий разбойник! — каким-то зловещим шопотом заговорил наставник, торопливо возвращаясь в горницу и оглядываясь на дверь. — Разорил, всех разорил!. И барыню-то оплетает! и ее по миру пустит… Этакого злодея, этакого змия…
Наставник в волнении ходил по горнице.
— Что же вы барыне не скажете? — спросил мой товарищ.
— Сохрани меня царица небесная! З-защити меня бог! Что вы? Да он меня и со всей семьей-то в гроб вгонит… Что вы это?.. Как это можно?.. Этакого игемона, этакого душегуба…
— Вам же хуже!
— Мне? Я его другим манером свергну… Он мне зла много сделал… много! Ну, и я ему порадею… Я напрямик не пойду, а мы набросаем терминку-письмецо в Тифлис генеральше Палиловой… она нашей барыне родня; а она тайными путями даст знать в Пермь, к родной сестре нашей-то владетельницы, а та уж ей… Так оно как будто бы и неизвестно мне… Уж я ему! А прямиком нет: он злодей, злодей, а все пригодится… У меня семейство… Мне лично следует не ко вреду его поступать, но к пользе…
Наставник до того увлекся планами свержения управляющего в пользу собственного семейства, что не удерживал нас, когда мы окончательно собрались уходить.
— Куда же вы-с? — спросил он как-то вяло, и в глазах его виднелась посторонняя мысль. — Ну, счастливого пути… Дай бог вам!.. Поедете обратно, милости прошу!.. приступочек… Ваня! проводи господ от собак.
Франтовитый мальчик лениво пошел рядом с нами.
— Вы в семинарии учитесь? — спросил мой товарищ.
— Да…
— Что же у вас, как теперь там?
— Обыкновенно. Что же может быть тут интересного?
— Очень много. Например, чем вы занимаетесь?
— Что же может быть тут интересного? Обыкновенно… Вы эту палку где купили?
— В Петербурге.
— Много ли дали?
— Полтора целковых.
— Э-эх вы! — укоризненно сказал мальчик. — А еще из Петербурга. Хотите, я вам такую палку за гривенник куплю? Угодно вам? Вы не верите… Не угодно ли об заклад? Угодно?
— Нет, зачем же.
— Ну, хорошо. Если я вам такую палку куплю за гривенник, вы свою мне отдадите?
— У меня ведь есть палка. Зачем же мне?
— Да вы передали. Я их — всех лавочников знаю.
Копейки и гривенники сыпались из детских уст довольно долгое время, но мы уже не слушали этого приятного лепета и не заметили, как проводник наш отстал.
На крыльце школы попрежнему сидел старик и замахивался палкой на какую-то деревенскую бабу, которая с ребенком на руках тихо шла мимо него. Баба была неряшливая, грязная; грубый холст ее костюма и тряпки, в которые был завернут ребенок, были до того грязны, что казались вымазанными сажей. Баба даже не улыбнулась на угрозу старика: по лицу ее видно было, что она едва ли и слышала ту угрозу — она тихо и задумчиво шла босыми ногами по сырой тропинке, укачивая ребенка, и на голос: «вырастешь велик, будешь в золоте ходить» — пела самую отчаянную, даже ужасную песню, в которой, между прочим, было:
Я поставила кисельНа вчерашней на воде…Как вчерашняя водаНенакрытая была:Тараканы налакали,Сверчки ножки полоскали…Накрывала полотном,Паневеночкой худой…Паневеночка худаяПод ребеночком лежала,Ровно три года гнила…
В каких ужаснейших условиях народной крепостной жизни могла сложиться такая ужаснейшая песня?..
Баба долго шла за нами и долго пела эту песню.
Больше нам незачем было ходить по селу. Мы случайно познакомились со всеми партиями общества села N. Видели мы ретроградов, одиноко умирающих в одиноком уголке, с сожалениями о ременных кнутьях покойника-барина; видели более молодых представителей этого направления, имеющих виды «на воспособление» своим попыткам к безответному захвату чужих кур, ожидающих даже признательности от авторов ужасной песни. Видели либералов, рекомендующих сначала спроситься, а потом уже оторвать голову чужой курице. Видели даже крошечных подростков, которые, произрастая под охраною всех вышеизложенных направлений и взглядов, далеко превосходят своих учителей, ибо чуть не с детского возраста знают уж, где можно купить хорошую палку…
Больше нам нечего было видеть, и мы пошли на подворье.
6Между проезжающими, собиравшимися на Гвоздевском подворье, было заметно сильное уныние, даже некоторое отвращение друг к другу. Тот человек, который называется «попутчик», — хорош, даже незаменим никаким другом, если сходишься с ним на минутку, на полчаса, за чайным столом на одинокой почтовой станции; дорога, берущая проезжего человека под свою защиту, помещающая его между теми безобразиями, от которых бежит человек, и теми, к которым он стремится, властительно освобождает его душу от этих безобразий; обставляет его далекими полями, глубокими снегами, лесами и густит в сердце его все, что уцелело в нем своего, дорогого, все, что осталось в нем после расплаты с тем, от чего бежит он. Ни с кем из соотечественников моих — ни с мужиком, ни с купцом, ни с чиновником — нельзя ближе сойтись, ближе узнать его и, большею частью, полюбить его, как в дороге. Попутчик теряет свою прелесть, как только, доехав до места, расстанешься с ним и на другой день увидишь его идущим с портфелем в палату или сидящим в лабазе. Не узнаешь его в эти минуты, и не хочется как-то узнать его. Приятные отношения попутчиков коротки и скоропреходящи на том основании, что «за расплатою» у них остается очень немного, — мелочь, которая приятно расходуется на первом постоялом дворе за самоваром, и потом уже ничего не остается; остается, правда, возможность предъявлять те мысли и суждения, какие предъявил нам управляющий, наставник, старик и проч. Но не всякому охота делиться этими мыслями, особенно в дороге.