В Белов - Плотницкие рассказы
[545]
17
Уходя, я предложил Олеше рассчитаться за работу, но старик то ли не расслышал, то ли притворился, что не слышит. Лишь после я сообразил, как не к месту было сразу после работы предлагать деньги старому плотнику. Но к предложению "замочить" баню, отметить конец ремонта Олеша отнесся не то чтобы с большим восторгом, но как-то помягче: - Чайку можно попить. Зайду. - Старуху бери с собой! - Спасибо, Костя! Эта-то уж не пойдет. - Ну так я жду часика через два. Я прикинул, что у меня есть, чтобы принять гостя, хотел сразу же собрать на стол, но вспомнил, что пообещал прийти к Евдокии, наладить радио. Минутка встретила меня с чисто формальным лаем: тявкнув для порядка, она шмыгнула в сени. В доме ярко горело электричество, ворота были открыты, но на пороге я чуть не свернул себе шею. Стлань в сенях напоминала черт знает что, только не пол: двух половиц не было совсем, какие-то плахи и дощечки торчали поперек и были веселые, как говорят плотники. А одна дырка закрывалась фанеркой от посылки. Лампочка ярко и с озорством освещала все эти свидетельства плотницкого искусства самой Евдокии. Я вошел в избу и слегка опешил: радио орало на полную мощь и очень чисто. Передавали что-то про африканскую независимость. За столом сидела Анфея и разговаривала с хозяйкой, шумел самовар, бутылка красного вина была освобождена на одну треть. Тарелка сушек стояла на столе, другая с рыжиками. Я поздоровался. - Чего неладно с радио-то? Вроде хорошо говорит. - Да теперь-то говорит, - Евдокия пошла к шкалу. - Утром-то не говорило. Ну-ко, за стол-то садись, садись! Анфея, стараясь перекричать репродуктор, плела что-то про телевизор, как его покупали и что по нему передают, а Евдокия, к моему удивлению, выставила бутылку "белой". - Ой, отстань, отстань, - затараторила она. - Садись [546] да выпей-ко, дак теплей будет-то. Садись, не побрезгуй. Ну-ко вот, распечатывать-то я не мастерица. Что было делать? Я сел за стол. Евдокия тотчас налила чайный стакан водки, а себе и Анфее по стопке красного. Что-то неуловимое, какая-то зацепка помешала мне спросить, по какому случаю Евдокия празднует. - Ну-ко, Неля, давай. Со свиданьицем. - Евдокия, подавая пример, взяла стопку. Неля покуражилась для виду, напевно сказала: - Да вот, Константин-то у нас отстает. И вот, не прислушиваясь к шевелению совести, я чокнулся с обеими и выпил полстакана. Но женщины заговорили, как по команде, обе сразу: "Ой, Платонович, ты зло-то не оставляй!" И я допил вторую половину... Водка была до того противна, что в желудке что-то камнем остановилось и нудно заныло. Я с трудом заглушил тошноту соленым рыжиком. А Евдокия уже наливала в стакан снова... Уже минут через десять я понемногу начал проникаться уверенностью, а главное - добротой к Евдокии, к Неле, к этому симпатичному самовару, к этой оклеенной газетами избе с кроватью и беленой печью, с этим котом и с увеличенным портретом сына Евдокии, погибшего на последней войне "в семнадцать годков". Моя доброта росла с каждой минутой, хотелось сделать что-то хорошее для Евдокии, ну, хотя бы испилить дрова либо перестлать пол в сенях, Анфею, то бишь Нелю, расспросить и утешить. В чем же утешить? Неля совсем не давала повода ее утешать. Она давно уже спорила о том, где лучше проводить отпуск, в деревне или в городе. - Ой, нет! Нет и нет, Костя, ты меня не агитируй. В деревне разве это жизнь, ежели и выйти некуда, и поговорить не с кем. - Приехала же вот... - Приехала; давно не бывала, вот и приехала. Нет и нет. - Все равно тянет на родину... - Ничего и не тянет. Выпей-ко лучше! Да не из этой, из той-то, из светлой-то... - Постой, а где Евдокия? Евдокии на стуле не было. Не было ее и на кухне, и только теперь сквозь хмельной туман я начал ориентироваться и соображать, что к чему... Часы показывали восемь [547] вечера. Олеша мог с минуты на минуту прийти ко мне домой, а я и сам оказался почему-то в гостях. В это время Анфея, не стыдясь, пристегивала отцепившийся чулок. - Ты садись, Константин, садись. Евдокия на конюшню ушла, она там и ночует в теплушке. - В теплушке? Анфея, не отвечая, встала у зеркала. Вся моя доброта разом исчезла. Я потоптался посреди избы и решительно произнес: - Ну, мне надо идти. Разрумянившаяся Анфея не повернулась от зеркала. Она устраивала свою прическу. - Пока! - я не совсем уверенно выскочил в сени. Дернул за скобу, но ворота были заперты... с улицы. Озлобившись, я сильно начал дергать за скобу. Палка, вставленная в наружную скобу, загремела, и ворота открылись. Вдовьи приспособления для запирания ворот не выдержали, я как чумной вылетел на улицу. "Ну, деятели!" К счастью, Олеша не приходил, он был не из тех, кто ходит в гости после первого приглашения.
18
Мне надо было уезжать, мы с Олешей топили на дорогу баню. Олеша привез на санках еловых дров, пучок березовой лучины, а я взял у него ведро и наносил полные шайки речной воды. - Истопишь? - Олеша прищурился. - Истоплю - оближешь пальчики. - Ну, давай, а я пойду обряжу корову. Сначала я начисто мокрым веником подмел в бане. Открыл трубу, положил полено и поджег лучину. Она занялась весело и бесшумно, дрова тоже были сухие и взялись дружно. Дров Олеша привез с избытком. В бане уже стоял горьковатый зной, каменка полыхала могучим жаром, закипела вода в железной ванне, поставленной на каменку. Угли золотились, краснели, потухая, и оконный косяк слезился вытопленной смолой. Сколько я ни помнил, косяк всегда, еще двадцать лет назад, слезился, когда жар в бане опускался до пола. [548] Угли медленно потухали. Я закрыл дверцу, сходил домой, взял транзистор и под полой принес его в баню. Утром я слышал программу передач. Где-то в это время должны передавать песни Шуберта из цикла "Прекрасная мельничиха". Я хотел устроить Олеше сюрприз на прощание. Поставил приемник в уголок под лавочку и замаскировал старым веником. Закрыл трубу. Угли, подернутые пепельной сединой, еще слабо мерцали, но угару уже не было. Можно мыться. Я пошел домой, достал из чемодана пахнущее свежестью белье, полотенце и двинулся к Олеше. Я думал о том, что, наверное, в старину вот так же, с такой же отрадой, возвышенной и покойной торжественностью ходили мои предки к пасхальной заутрене. Мне было и грустно и радостно. Синее небо, расширенное и впервые по-настоящему вешнее, было необъятно, снег отмякал на дороге. С крыш катилась настоящая весенняя капель. В березах и черемухах таилось предчувствие новизны, последний легкий зимний покой, последний сон. Леса вдруг словно подвинулись ближе к деревне, на конюшне сдержанно ржал конь. Олеша не спеша слазил на чердак за веником. Вероятно, нет ничего лучше в мире прохладного предбанника, где пахнет каленой сосной и горьковатым застенным зноем. Летним, зеленым, еще не распаренным, сухим, но таящим запахи июня березовым веником. Землей, оттаявшей под полом каменки. Какой-то родимой древностью. Тающим, снежным холодом... Своим же потом и собственной кожей... Так. Первым делом надо повесить шубу. Покурить. Разуться, слегка замерзнуть... Олеша еще ходил около бани, разглядывал свою работу. Но я уже сидел на полке в сухом, легком, ровном жару и вздрагивал от подкожного холода. - Добро, парень, добро протопил. - Олеша сел на порог и, не торопясь, снял валенок, поглядел на запяток. - Ишь, мать честная, вроде и подшивал-то недавно. Париться-то будешь? Этот вопрос был, пожалуй излишним. Я спрыгнул вниз и медным ковшиком сделал пробу. Валуны отозвались коротким и мощным шумом. - Ну, давай... Каменка зашумела, сухой, нестерпимый жар ласково опалил кожу. Я ошпарил веник, отчаянно взобрался на верхний полок и вмиг превратился в язычника: все в мире [549] перекувырнулось и все приобрело другое, более широкое значение. - Ну-ко, теперь посидим... Но Олеша, предложив посидеть, будто повинуясь какой-то силе, сам себе противореча, вновь поддал на каменку и без остановки полез наверх снова. Я сидел на полу без всяких мыслей. Вспомнил про транзистор, незаметно покрутил колесико, и в бане, в моей старой бане произошло какое-то новое чудо. Голос певца народился неизвестно откуда. В этих естественных, удивительно отрадных звуках не было ничего лишнего, непонятного, как в хлебе или воде: они так просто, без натуги, не чувствуя сопротивления, слились с окружающей, казалось бы, совсем неподходящей обстановкой. И Олеша вовсе не удивился, только перестал шуметь, затих и все клонил, клонил лысую голову, потом вдруг встрепенулся, хотел что-то сказать и не сказал. - Ах ты, едрена-корень... Я, торжествуя и радуясь, выволок из-под лавочки транзистор и подал ему. - На! Будешь теперь под музыку париться. - Ну, ежели, это... Не жалко, ежели... - Не жалко. Какое там жалко! - Хм. Вот ведь как. А я думаю, это во мне чего-то поет. Из нутра. - Из нутра и есть. - Ну и жизнь пошла! Занятная. Умирать неохота, - Олеша намылил мочалку. - Я тебе, Костя, прямо скажу, что особо в его не верю, в этого бога. Какой тут, к бесу, бог, не видал я его и врать не буду. Только иной раз и задумаешься. Вот живет человек, живет, а потом шасть - и умер. Как это, спрашиваю, понимать? Ведь ежели вникнуть, так вроде чего-то и нехорошо выходит: был человек, а вдруг тебя нету. Куда девался? Ну, ладно, это самое тело иструхнет в земле, земля родила, земля и обратно взяла. С телом дело ясное. Ну, а душа-то? Ум-то этот, ну, то есть который я-то сам и есть, это-то куда девается? Был у меня этот самый ум, душа, что ли, ну то есть я сам. Не тело, а вот я сам, ум-то. Был - и нет. Как так? - Никуда ты не денешься. Останешься. Ну, вот сделал ты мне баню... Умрешь, а я приеду в отпуск: приду париться. Так же вот думать буду, как ты сейчас, и тебя буду вспоминать. Выходит, что ты во мне будешь сидеть, хоть тебя и нет давно. [550] - Сумнительно что-то... - Ничего не сумнительно. - Я и сам поверил в то, что на ходу рассказал для Олеши. - Баня? А наши с тобой разговоры все? Ну, вот возьми твою Настю, она вон у тебя кружева плетет. А не будет ее, а красота эта и после нее останется. Это разве не душа? - Душа... - Ну, а вот мы сейчас песню с тобой слушали. Ведь этого человека, может, двести годов нету, а душа-то в песне осталась, ты вот только что ее чуял. И никуда этот человек не девался, разве не правильно говорю? - Оно, пожалуй, так... - Вот и ты так же, баню сделал, про жизнь рассказал. И никуда ты не денешься без следа, останешься. - Баня-то ведь это не я... - Как же это не ты? - я даже подпрыгнул. - Как это не ты? - Да ведь умру вот я, а ты возьмешь да баню мою раскатишь! И все мои слова-разговоры забудешь. Вот и вся душа и весь мой ум, весь я кончился. Ну, ты, может, и не забудешь, а другой забудет, люди-то разные. - Другой тоже не забудет! Олеша ничего не сказал в ответ.