Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности
— Да ведь таким образом тебе на тот свет уйти придется, потому что на этом-то свете нет вершка земли, на котором бы ты с городовым не встретился!
Павел Алексеич даже не возразил на это. Для меня очевидно было, что разговор этот начался не сегодня и ведется без всякого результата для обеих сторон.
— Недоумение нынче какое-то, — продолжал Алексей Степаныч, — никакого общего разговора в семействе нет. Сидим мы, бывало, при покойном батюшке за столом — и все у нас разговоры простые, для всех понятные: и для родителей, и для детей. Ну, и с Павлом Афанасьичем тоже: он, бывало, говорит — я понимаю, я говорю — он понимает. Уж на что Александр Андреич мудрен был — и того, бывало, понимаешь. Потому, хоть слова и разные, да сюжет-то один. А нынче словно на две половины раскололося: один — свое, другие — тоже свое.
— Мы, папенька, вас любим… и мы вам очень благодарны… неужто вы сомневаетесь? — отозвался Павел Алексеич.
— Знаю, мой друг, и не сомневаюсь! Вот только в мыслях у нас согласия нет!
— Да что же будет проку, ежели я, по наружности, буду соглашаться с вами, а внутренно нет?
— А ты сначала наружно согласись, а там, может быть, и внутреннее согласие придет. А то вон хоть бы намедни: получил я от Софьи Павловны письмо, да и угоразди меня ее благодетельницей назвать — так какой они содом из-за этого подняли!
— Какая же она благодетельница ваша? Вы в Чацких нуждались, Чацкие — в вас. Это взаимный обмен услуг. И уж, конечно, вы больше одолжений им сделали, нежели они вам!
— Молод ты! — вот что, мой друг! Взаимный обмен услуг! А знаешь ли ты, что мои-то услуги на рынке грош стоят, а ихние услуги — милостями называются! Вы как об этом думаете? — обратился Алексей Степаныч ко мне.
— Я думаю, что в ваши отношения к Чацким замешалось совершенно особенное чувство, о котором люди современного молодого поколения не имеют да и не могут иметь ясного представления. В старину жизнь сопровождалась известными осложнениями, которые в настоящее время могут иметь место только в исключительных случаях. Вспомните о крепостном праве, около которого вертелись все прочие жизненные явления. Кто из наших детей поверит, что когда-то существовал такой жизненный строй, в котором все человеческие чувства являлись до такой степени спутанными, что нельзя было даже приблизительно сказать, где кончалась преданность и где начиналась ненависть. То же должно сказать и о другом явлении того же порядка: о покровителях и благодетелях. Как бы ни почтенно было благодеяние само по себе, но оно непременно порождает в благодетельствуемых известное нравственное раздвоение, с которым может примирить человека лишь очень продолжительная привычка. Поэтому весьма естественно, что когда руководящим началом человеческих действий выступает чувство личной ответственности, то представление о «благодеяниях» как-то невольно отступает на задний план.
Каюсь: произнося эту рацею, я преимущественно имел в виду поразить молодого Молчалина либерализмом моих взглядов. Но я горько ошибся. Молодой человек воспользовался моим вмешательством единственно для того, чтоб отделаться от вопросов отца и беспрепятственно возобновить разговор с соседями.
— Может быть! — может быть! — отвечал Алексей Степаныч в раздумье, — точно, что прежде случалось что-то похожее. Вот хоть бы эта самая Лиза — помните, что у Софьи Павловны во фрейлинах была? — сколько раз она мне говаривала: уж так мне эта барышня ненавистна! — кажется, в целом свете постылее ее человека нет! — Что ты, глупенькая! — начнешь ты ее, бывало, урезонивать, — какой еще тебе барышни лучше! Два-три раза платье наденет — и тебе отдает! — Нет, говорит, Алексей Степаныч! Верите ли, говорит, как начну я ее утром обувать — она в постели лежит, а мне ножку протянет — ну, так она мне ненавистна! — так ненавистна!.. И что ж бы вы, сударь, думали! Как объявили, этта, волю — ни она, ни Петр-буфетчик так-таки ни минуты у Чацких и не остались! И не забудьте, ему под шестьдесят, да и ей тоже под эту цифру в это время было!
— Может быть, капиталец скопили?
— Как не скопить — был капиталец! Да чего! Из Венева-то явились сюда*, мелочную лавочку здесь сняли, а через год и в трубу вылетели! После уж к нам наниматься приходила; да я, признаться, побоялся нанять, а к Софье Павловне отписал: гак, мол, и так, не пожелаете ли обратно заблудшую овцу взять?
— Что ж Софья Павловна?
— Ничего. Зла, говорит, я не помню, а прощать только бог может, и я каждый день и на утренней, и на вечерней молитве его о том прошу, чтоб он сей ужасный ее грех простил.
— Однако строгонька-таки Софья Павловна!
— Человек, сударь, — слабости свои имеет. Да ведь и обработала же их меньшая братия-то! Александр-то Андреич, чай, сами знаете, всегда либералом был, а тут, как комитеты-то эти в пятьдесят восьмом году открыли*, — он и еще припустил. Тогда, впрочем, везде эти либеральные лавочки завелись. И что ж бы вы думали! — как только рескрипт пришел*, на другой же день у Александра Андреича ни одной души из дворни не осталось! Ну вот, он и нашелся в фальшивом положении: с одной стороны, по закону, два года имеет право безмездно услугой пользоваться, а с другой стороны — либерализм примешался…
— Как же он выпутался?
— Победствовал-таки, а после того, однако ж, задумываться стал: «хороша, говорит, свобода, но во благовремении».
В эту минуту в среде молодых людей раздался взрыв сдержанного смеха.
— Вы чему, господа, смеетесь? — полюбопытствовал Алексей Степаныч.
— Ах, папенька, неужто ж нам посмеяться между собой нельзя! — вскликнула Соня.
— Отчего не посмеяться! да отцу-то отчего не открыть?
— Разве вам интересно? Ну, мы об учителях вспомнили!
— Вот она так всегда мне отвечает! С Павлом Алексеичем хоть целый день шушукаться готова, а перед отцом — молчок! И об чем только вы шушукаетесь? Верно, он и тебя нашпиговал, что человек от обезьяны происходит?
— Вы, папенька, в таком странном виде это представляете, как будто я говорю, что это вчера или третьего дня произошло, — вступился Павел Алексеич.
— Что вчера, что за шесть тысяч лет, — это все равно, мой друг! Все-таки оно неправильно. Потому сказано: Адам, Ева… и притом в шестый день… Как же ты после этого об Адаме и Еве полагаешь?*
— А так и полагаю, что ничего не полагаю!
— Нельзя не полагать, мой друг! велено полагать! По-твоему, и мир не в семь дней сотворен, и от сотворения мира до Рождества Христова не 5508 лет протекло, а несколько десятков тысяч столетий — так, что ли?
— Ах, папенька! вы со мной точно участковый надзиратель разговариваете!
— Для твоего добра, мой друг! Ведь ты и при посторонних людях чепуху-то эту несешь, а нынче, слава богу, гаду-то этого довольно-таки развелось! А ты умненько себя, голубчик, держи! Ты линию-то свою веди, да так, чтоб комар носу не мог подточить!
— Слушайте-ка, Алексей Степаныч! — вступился я, — а помните, что вы сами давеча насчет молодых-то людей говорили?
— Что же такое?
— А вот, что молодым людям и самих себя довольно, что не правы те старики, которые претендуют, что молодые люди не ищут их общества.
— Так-то так, да ведь родительское сердце — загадка, сударь. Ежели рассудить по справедливости, так оно и действительно так: какие же у нас с детьми общие разговоры могут быть? Баловать их, жалеть, радоваться на них — вот настоящая задача! Ну, а как коснется до дела — тут и спасуешь! Все думаешь, как бы поближе да потеснее, да как бы за свою любовь-то благодарность получить!
Сказавши это, Алексей Степаныч так нежно и любовно погладил по голове маленькую Леночку, сидевшую около него по правую руку, что та сейчас же расшалилась и опрокинула к нему все свое светящееся личико.
— Следовательно, — продолжал он, — всякому свое. И старикам, и молодым. Мы — будем об нынешнем направлении рассуждать, а молодежь — пусть сама для себя сюжеты выискивает!
Обед кончился; мы встали из-за стола и, в ожидании кофея, приютились с Алексеем Степанычем в его кабинете.
— Я такого об нынешнем направлении мнения, — начал он, — что к тому, видимо, все клонится, чтоб не рассуждать. Совсем чтоб это оставить! И ежели ты на этой линии стоишь твердо, то никто, значит, тебя и не потревожит!
— Гм… а ведь это, Алексей Степаныч, тоже своего рода «период»… и даже довольно округленный!
— Настоящего «периода» покамест еще нет, а из отрывочков, действительно, можно это самое заключить.
— Стало быть, по вашему мнению, если хочешь прожить мирно, то стоит только не рассуждать? — резюмировал я в раздумье.
— Верно!
— Что ж! Я думаю, что так-то даже легче. Вот только в литературе… ведь она, пожалуй, одним рассуждением и живет!