Борис Поплавский - Аполлон Безобразов
Так продолжалось бы еще долго, если бы гонимый отовсюду нелепицей быстрых своих волнений и молниеносными припадками чувства того, что «все это не то, не то» и что уйти бы лучше, но, вместо того, чтобы уйти, я по всегдашнему своему слабоволию не перекочевывал бы только от группы к группе, везде встречаемый безразлично, нигде не могучи вступить в круг, разговориться, ужиться, носимый, как утлое суденышко без привязи, по буре бала, каким-то неведомым образом, хотя и вовсе не нарочно, очутился подле новоприбывшей.
Черт, видимо, следя за всем происходящим, очистил мне место около нее, и, бросившись с размаху на диван и больно отбив себе ягодицу, я так и остался сидеть в неудобном положении, чувствуя тот особый пьяный энтузиазм, когда причинять самому себе страдания есть как будто все-таки какое-то утешение: вот, мол, тебе, вот, пусть еще хуже будет, все равно всем безразлично.
Тут я все же заметил Терезу, она разглядывала меня любопытно и спокойно, видимо, моментально поняв, что, несмотря на странность моего появления, от меня и подавно ничего не грозит ей.
Заметив этот взгляд, я тотчас невольно переменил позу на более скромную и тоже алкоголически-неучтиво уставился на нее. И несмотря на то, что какие-нибудь двадцать сантиметров только разделяли наши лица, казалось все же, что мы рассматривали друг друга издалека, ну хоть с разных сторон улицы, так что я раз на мгновение даже закрыл глаза, может быть, от утомления.
Новоприбывшая, кажется, чрезвычайно серьезно относилась к несчастному моему виду, что было справедливо, конечно, ибо под напускной иронией вторым характером каждого славянина, еще глубже, за печалью и за весельем, была все та же неизменная с гимназических лет, страшная, унизительная тоска; но о чем, ах, если бы знать, о чем: о жизни, нет не о жизни, о счастье, нет не о счастье, Бог с ним, со счастьем, о женщинах, «женщин настоящих нет», — думал я, о жалости, да, о жалости, которая есть жизнь, счастье и женщина, с которою лучше погибнуть, чем без нее победить.
Смутные глаза незнакомки не выражали ничего определенного, только была в них та серьезность, которая столь часто бывает у детей, затем, беззащитная, умирает под зловонным сахарийским дыханием иронии, а во взрослом возрасте является свидетельно мне становится дурно, чьи-то заботливые холодные руки вводят меня в ватерклозет и держат мою голову, в то время как я, содрогаясь, блюю с хриплым стоном; затем материнские руки эти, расстегнув мне ворот, деловито мочат под краном мою голову и, чистого и бледного, как проснувшегося эпилептика, снова вводят в круг, и снова бал летит с незабвенным звоном прекрасных слов, со стуком стаканов и падающих и с криками «Vive la Sainte Russie!» окончательно вышедшей из себя консьержки.
Вера-Тереза, ибо русская ее мать, вопреки отцу, втайне называла ее Верой, пила теперь и танцевала со всеми, на нее нашел теперь тот безудержный, беспричинный разгул, безнадежный и добрый, который только и бывает у чистых душ; она чокалась, прикрикивала, командовала развлеченьями, соглашалась целоваться; она то скакала, опрокидывая табуреты, то пела что-то на неведомом языке, то утешала кого-нибудь, то била кого-нибудь, ибо все рвались к ней, как к Сольвейг, спустившейся с гор, подземные гномы, не знающие солнечного пути; и даже женщины на нее не сердились — «девочка, сущая девочка, сколько лет вам, Ингрид?» (почему Ингрид?) — Двенадцать, — говорила она и смеялась, закидывая волосы назад и дивно щуря свои туманные глаза. И все пило, пело, дралось и плакало, и полная до края чаша бала кипела и проливалась рвотой, как сердце танцоров, готовое разорваться от усталости; но что-то случилось с Верой, и вся зала вдруг протрезвела и приумолкла.
Ингрид, о чем смеешься ты? Ты танцевала со всеми и всех целовала; о, Ингрид, что значит такое веселье? Не то ли, что скоро нам будет, как прежде, в снегу без надежды, во тьме без любви. О, Сольвейг, ты к узкой и слабой груди прижимала случайного друга, что вьюга отнимет, что минет, как вьюга. О, Ингрид, о, Сольвейг, о, Вера, Тереза, весна!
11Голос из музыки: О, Ингрид, чему веселишься ты? Или солнце взошло? Как в новой церкви, где еще пахнет краской. А там, за стеною, Ингрид, что там, за стеною?
Вера: Сумрак бежит от очей. Мчится сиянье свечей. Все нежно, все неизбежно.
Смейся, пустыня лучей. Песок кружится, несется снег, и тень ложится на краткий век. Кто там говорит на балконе? Цветы уходят в свои лучи. Нам не нужно ни счастья, ни веры.
Голос из музыки (слабея): Ингрид, Ингрид, где мир твой, где свет твой?
Вера: Нам не нужно ни счастья, ни веры. Мы горим в преисподнем огне. День последний, холодный и серый, скоро встанет в разбитом окне. (Кричит.) Закройте окна! Забудьте детство!
Аполлон Безобразов: Полно, Вера, никто не стоит на балконе, и окна закрыты.
Смотрите, и музыка прекратилась.
Вера: Нет, музыка не прекратилась, она только остановилась и ждет, чтобы он ушел.
Аполлон Безобразов: Полноте, Вера, нет ни балкона, ни музыки, ни меня, ни вас.
Есть только солнце судьбы в ледяной воде и световые разводы в ней. Знаете ли, такие разноцветные разводы, которые бывают в утомленных глазах, долго склоненных над книгой. Вы слышите?
Грешники: Нет, мы ничего не слышим.
Аполлон Безобразов: А я слышу. Это тихо смеются, доходя до поверхности, исчезая, смеются солнечные разводы дней. (Все тише и тише.) Разлетаются птицы веков, рассыпаются атомы тел. Только зачем вам знать все это? Знать — это значит умереть.
Тихо звезды пролетают сквозь зал. Несомые музыкой, которая то отдаляется, то приближается, которая осыпает сирени над пещерою со скелетом, читающим книгу.
Отчетливо и отдаленно напевая то далеко, то близко, проходит Ингрид по сферам и временам.
Ингрид, вернись. За высокою белой стеною колокол тихо мечтает в святой синеве, и тихонько слетают, наскучась своей вышиною, золотистые листья к холодной и твердой земле. Ингрид, венчанье в соборе, все святые и ангелы в сборе, все святые и ангелы боли ждут тебя в поле.
Вера: Звуки рождаются в мире, в бездну их солнце несет. Здесь в одеянии пыли музыка смерти живет. Кто их разбудит, кто их погубит. С ними уйду, с ними умру.
Голос с балкона: Ингрид, Ингрид, церковные двери закрываются.
НА РАССВЕТЕИ снова бал продолжался, ибо все продолжается на свете и, откуда ни начни рассказывать, всегда середина, а не начало, уже сложившиеся люди, запутанные сложные отношения, но на вечеринке алкоголь развязывает языки и драматизирует события. В сущности, никто даже не подумал, откуда взялась Тереза, русская девушка с французским именем, и кто ее пригласил. В пьяном шуме она была уже своим человеком, как будто мы знали ее уже давно, ибо ее молодость встретилась с нашей молодостью на каком-то распутье, где впервые мы почувствовали себя одни в жизни, одни перед жизнью, и первым нашим движением было вместе спрятаться куда-нибудь от отвращения.
Измученная и отсутствующая, сперва она в опустевшее сердце как будто приняла все происходящее, настигнутая товарищами Топоркова и окруженная ими, сразу отвечала на все вопросы, шутила и пила сразу со всеми. Что-то отчаянное и неиспорченное, решительное до наивности было в ее — сразу из одной крайности в другую перешедшем — настроении. Выпив, Тереза ушла танцевать. Охмелев, чуть не со всеми, шутя, пьет на брудершафт и целуется, только как-то так по-детски, сама щеку подставляет, так что почти всем с нею целоваться совестно. Смеется со всеми, сразу отвечает всем, и кажется, что вот сейчас под ее предводительством бал, как метель, вырвется куда-то и никогда не остановится и, вечно звеня и сияя, осыпаясь, расточаясь и ширясь, как обезумевшая комета с огромным хвостом, полным роз и привидений, будет вечно носиться среди высоких времен. Но нет, как этого и ожидал Безобразов, все последние минуты держась около нее, что-то на середине возгласа готовое разрешиться во что-то иное, навек прекрасное, но нестерпимое вовсе, ломается вдруг, и возглас, начатый радостно, кончается такой невыразимой тоской, что все останавливаются, невольно смущенные. Несколько секунд Тереза стоит в классической позе Антигоны, высоко закинув голову, зажмурив глаза и крепко сжав губы, углы которых даже в улыбке как-то странно опускаются у нее книзу, и вдруг валится. Да, падает. Но не в обморок, ибо обмороков у честных людей не бывает, а так, на колени, без сил и смертельно пьяная, дошедшая до предела опустошения, до края крика, до границы мучительной, как нож, веселости.
Тереза валится на колени, но с неожиданным трезвым проворством Аполлон Безобразов подымает ее с земли и, окруженный ошалелыми, советующими, икающими и кричащими наперебой, несет ее, не сгибаясь, но находчиво, в небольшую отдельную комнатушку для натурщиц, откуда с сумасшедшим видом, не зная куда деть руки, вылетают двое потревоженных молодых людей. Спотыкаясь в темноте о какие-то бутылки, но не потеряв равновесия, он опускает ее на диван и подает лимон, неведомо откуда (вероятно, прямо из преисподней) взявшийся. Тереза закусывает лимон и, лежа на спине, поворачивает голову к стенке, но так быстро, что все с повинною головой выходят из комнаты, в то время как, вытесняя это происшествие, на другом конце залы разгорается другое представление и слышится частый и отрывистый характерный стук сжатого кулака по лицевым костям, треск разрываемой материи, шумное паденье каких-то стульев и дикий пьяный женский визг: