Максим Горький - Лето
- Что будем делать?
Большой, солидный мужик в крепком полушубке встал на ноги, сняв шапку с головы, и степенно говорит:
- Затеяно это всем во вред, православные! Вот я, скажем, имею земли до двадцати десятин и могу купить ещё, ничего - могу! Однако - не куплю, потому - опасно! Первое - никому не известно, что будет, значит, как народ решит, второе - купи-ка я теперь, так вы меня со свету сживёте...
Слышен одинокий, сухой смех, и как будто крякнул человек тихонько или заскрипел зубами. Мужичьи тела шевелятся в темноте, сдвигаясь плотнее, трутся друг о друга. И шелестят подавленные голоса:
- Прямо говори - половину народа сорвёт эдак-то с земли!
- Братцы! Как же бог, али - не видит?
- Некоторые, конечно, всплывут, что говорить, ну, а мир... мир расколется!
Большой мужик всё стоит спустя голову и треплет в руках шапку.
- Нет, православные, - громко говорит кто-то,- хошь не хошь, а пришло нам время самим шевелить мозгами. Видно, что за нас никто не встанет, а против нас - как есть всё!
Я шепчу Егору:
- Ишь как...
А он вслух и громко говорит, прищуривая глаза и оглядывая слушателей:
- Слова делам редко верные товарищи! Говорить можно всяко, а втайне здесь каждый думает быть "некоторым".
Замолчали мужики. Только один, невидимый, со смешком пробормотал:
- Всем в "некоторые" не попасть, не-ет!
- Что будем делать? - тоскливо спрашивает молодой голос.
- Говори! - шепчет мне Егор.
Говорю. И вся груда человеческих тел молчит, не дышит, жадно слушая новую речь, иногда вдруг пошевелится тяжко, охнет, забормочет и снова замрёт. Лиц в сумраке овражном почти не видно - только мутные, круглые пятна и тусклый блеск глаз. Сомкнулись люди, навалились друг на друга, подобно камням, скатившимся с горы; смотришь на них, и овладевает душою необоримое желание сказать им столь большое и огненное слово, кое обожгло бы их, дошло горячим лучом до глубоко спрятанных душ и оживило и заставило бы людей вздрогнуть, обняться в радости и любви на жизнь и на смерть.
Бывало это - плакали люди и смеялись и, расходясь по домам, пели новые песни, шли в обнимку, точно жаркого вина выпили, позабыв деление на друзей и врагов. Великое и живое это дело - слияние людей в общезначимом для всех и для каждой души необходимом!
Редко спрашивали меня - кто я таков, а один раз, когда некто из них осведомился, чем занимаюсь, другой тут же с упрёком остановил его:
- А ты не видишь - чем?
На многие их вопросы приходилось отвечать:
- Этого не знаю я, братцы!
И такой ответ приближал их ко мне более всего - сразу люди становились откровеннее и доверчивее.
- Из простых будешь? - спрашивают.
- Да, не из мудрых!
- Ну и ладно!
- Как и сами мы!
Ласково улыбаются, хлопают по плечам; иной раз какой-нибудь чудак скажет:
- Спасибо, браток, за поученье, очень нам в пользу это!
И выходит так, как будто искреннее незнание сопрягает людей крепче, чем лицемерное и командовать желающее знание.
Общаясь с ними, чувствую всё глубже и крепче, что сорвалось старое с корней своих и судорожно бьётся, умирая, бессильное по тяжести и ветхости своей удержаться на земле, ныне уже враждебной ему. Новых сил требует земля наша, отталкивая от груди маломощное, как невеста влюблённая жениха, неспособного оплодотворить измученное неумелыми ласками, плодородное, могучее и прекрасное тело её.
У меня не было времени пристально заняться самообразованием; я человек, образованный разгромом народного восстания, взявшийся за дело объединения людей по непобедимому влечению сердца и по ясно видимой мною невозможности жить старым, пагубным для человека порядком. Социалистические брошюры начал я читать всего за год до переворота жизни и будущее понимаю, а в настоящем - разбираюсь с большим трудом, прошлое же русской земли - совсем тёмное дело для меня; тут, пожалуй, Егор больше знает, чем я. Считаю себя рядовым делателем жизни, как бы землекопом, который скромненько роет канаву под фундамент предположенного судьбою к постройке собора справедливого разума и красоты духовной. До разгрома был знаком с партийными людями обеих партий, а после восстания, когда все рассеялись и частью погибли, остался один, потеряв связи с партиями и зная только некоторых, сочувствующих делу, так сказать любителей, а не артистов.
Теперь, когда явился Филипп Иванович, настоящий двигатель жизни, и я рассказал ему о ходе местных дел, было решено, что он останется в городе, добудет денег, откроет торговлю чем-нибудь, возьмёт Алёшу приказчиком себе и примется за устройство газеты для нас. А Василий, сын лесника, уехал в губернию, к рабочим.
Рассказы Алёши и мои о работе нашей увлекли в дело учительницу с братом её, оба стали они помогать нам усердно, всё больше добывая книг, внимательно следя по газетам за всем, что было необходимо нам знать.
В Гнездах мы старались держаться незаметно, - кроме Алёши никто не работал в нашей деревне, а он свои чтения вёл осторожно. Боялись мы: деревенька маленькая, всё становится сразу известно улице. Расслоилась она, словно напоказ: Астахов со Скорняковым - первые люди, с ними рядом Лядов, брат стражника, - наша чёрная сотня, люди сытые, но обеспокоенные за богатство своё: за свой горшок щей они хоть против бога; за ними, сверху вниз идя, - степенное крестьянство, работяги и авосьники, ломают хребты над высосанной и неродимой землёй, и всё ещё говорят:
- Авось, бог даст, как-нибудь поправимся!
И всего бегут, прячутся, желая только тишины и мира, а в делах тянут, конечно, с богатыми. Из этого ряда - Егоров отец, мужик смирный, испуганный, растрёпанный. Вторую очередь ходит в старостах, не умея по кротости своей отбиться от этой чести. Егор - плохой помощник ему, да и помогать-то не в чем: земли у них десятина с четью - разоряется Досекин вместе со многими. Потом шатается со стороны на сторону голец, бедняк, обессиленный, крепко злой, ни во что не верующий и запьянцовский народ: им, главное, угоститься бы вином, и за стакан - они идут на всё.
А в стороне - подростки, человеки всё больше серьёзные, хмурые, вдумчивые, они нутром понимают силу грамоты и на отцов смотрят косо, неодобрительно.
Дружки Кузина не великие помощники нам. Мил Милыч, хлопая глазами, всё больше молчит, иной раз вдруг и не в пору тихонько смеяться начнёт, а чаще всего просительно ноет:
- Уж вы, милые, порадейте за мир-от Христов! И на веки вековечные запомнит он имена ваши добрые...
Алёша, конечно, издевается над ним:
- А ты, Милов, чего ждёшь? Делать тебе нечего на земле, бери кружку, айда по миру и собирай на памятники нам! Только гляди, чтобы мне - конный! Другие как хотят, а я желаю верхом на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом: на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
Тихий мужик сконфуженно улыбается, молчит, жмётся и одёргивает рубаху свою слабыми руками.
А Савелий - тот, сверкая большим горящим взглядом, хрипит:
- Бить! Они бьют...
Спросишь его:
- Чего же можно достигнуть боем?
Крутит головой и, задыхаясь от кашля, говорит:
- Нету у меня иного слова на вашу речь, нету! И скоро помирать мне, а хочется видеть, как вздрогнет мясо на их костях, хочется слышать, как их хрящи затрещат!
Тут он весь. И это - страшно! Но уж немного осталось этого человека на земле, да скоро и остатки свои он кровью расплюёт.
Смотришь на него и горестно думаешь:
"Сколько народу изувечено, разбито, озлоблено - за что? Какая это жизнь? И как не стыдно людям терпеть её, не бороться с ней!"
С Гнедым же случилось неожиданное и смешное событие. Приходит он ко мне, смущён весьма, сидит, ёжится и - растерянная улыбка на тёмном лице.
Вижу я - одёжа у него починена, заплатами покрыта, а штаны совсем крепкие - это необычно!
Некогда было мне, и я тороплю его:
- С каким делом, дядя Михайло?
Разводит руками и начинает:
- Не знаю, как и сказать! Видишь ли, режу я вчера вечером лозняк на верши, вдруг - Марья Астахова идёт. Я будто не вижу - что мне она? "Здравствуй", - говорит, и такая умильная, приветная. "Здорово, - мол, бесстыдница!" Ну, и завязался разговор. "Какая, дескать, я бесстыдница, ведь не девка, а вдова, муж, говорит, у меня гнилой был, дети перемерли, а я женщина здоровая, тело чести просит, душа ему не мешает".
Почесал солдат переносицу, смотрит на меня исподлобья и спрашивает:
- Верно она сказала?
- Ничего, - мол, - хорошо.
Оживился, осмелел и продолжает:
- Вот и я думаю - верно! Ведь коли баба свободна и по своей охоте к парню идёт - почему это грех? Та же милостина - парню-то где взять? И лучше ещё, а то - девку бы испортил. Ну, слово за слово, вижу я - чего-то нужно ей от меня, а сказать она не решается, смотрит ласковой кошкой и... и всё такое. "Тебе чего надо-то?" - говорю. А она - заплакала, стоит против меня, и слёзы из глаз у неё, как сок из берёзы. "Буду, говорит, просить тебя, Михайлушка, не позорь ты батюшку по праздникам, сделай милость! Гляди-ка, ночей-де спать старик не может, мотается по избе и всё ворчит и ругает всех: поп - лентяй, урядник - вор, становой - грабитель, до земского вплоть изругает всех и ревёт, да так ревёт, что жутко! А спросишь - что ты, батюшка? Кричит - прочь, позорище моё! Тебя с Мокейкой ради - куда я жизнь свою спустил, в чём мне радость, где покой? Кто мне защита? В зверях живу! Кабы силы мне, топором бы изрубил я вас, окаянных, пагуба вы моя, съели вы меня! Страшно, говорит, мне, Михайлушка, да и жалко его - отец ведь!" Я говорю: "Так ему и надо!" А у самого сердце ёкнуло, не то с радости, не то от другой какой причины.