Влас Дорошевич - Каторга
Рассказывая это, Паклин смотрит куда-то в сторону. На его неприятном, покрытом веснушками лице пятнами выступает и пропадает румянец, губы искривились в неестественную, натянутую улыбку. Он весь поеживается, потирает руки, заикается сильнее обыкновенного.
На него тяжело смотреть.
Наступает длинная, тяжелая пауза.
Их судили вчетвером; двоих невиновных Паклин выгородил из дела.
- Об этом и своего защитника просил, - чтоб только их выгораживал. А обо мне не беспокоился. Не хотел я, чтобы невиновные из-за меня шли. Молодец он, постарался!
Перед судом Паклин одиннадцать месяцев высидел в одиночном заключении, досиделся до галлюцинаций, но "духа не потерял".
Когда любимый всей тюрьмой, добрый и гуманный врач ростовской тюрьмы господин К. не поладил с тюремной администрацией и должен был уйти, Паклин поднес ему икону, приобретенную арестантами по подписке.
- В газетах тогда об этом было!
- Еще один вопрос, Паклин, - спросил я его на прощанье. - Скажите, вы верите в Бога?
- В Бога? Нет. Всякий за себя.
На каторге Паклин вел себя, с первого взгляда, престранно. Нес самую тяжкую, "двойную", так сказать "каторгу". И по собственному желанию.
- Полоумный он какой-то! - рассказывал мне один из корсаковских чиновников, хорошо знающий историю Паклина. - Парень он трудовой, примерный, ему никто слова грубого за все время не сказал. К тому же он столяр хороший, - в тюрьме сидя, научился, мог бы отлично здесь, в мастерской, работать, жить припеваючи. А он "не хочу", Христом Богом молил, чтобы его в сторожа в глушь, на Охотский берег послали. Туда, за наказанье, самых отъявленных посылают. Там по полгода живого человека не видишь, одичать можно. Тяжелей каторги нет! А он сам просился. Так там в одиночестве и жил.
- Почему это? - спросил я у Паклина.
- Обиды боялся. Здесь - ни за что ни про что накажут. Ну, а я бы тогда простого удара не стерпел, не то, что розги, - скажем. От греха, себя зная, и просился. Гордый я тогда был.
- Ну, а теперь?
- Теперь, - Паклин махнул рукой, - теперь куда уж я! Затрещину кто даст, - я бежать без оглядки. Оно, быть может, я бы и расплатился, да о детях сейчас же вспомню. Сожительница ведь теперь у меня, за хорошее поведение, хоть я и каторжный, дали. Детей двое. Меня ругают, - а я о детях все думаю. Меня пуще, - а я о детях все пуще думаю! - Паклин рассмеялся. - С меня все, как с гуся вода. Бейте, - не пикну... Чудная эта штука! Вот что в нем, кажись, а пискнет - словно самому больно!
И в тоне Паклина послышалось искреннее изумление.
Словно этот человек удивлялся пробуждению в нем обыкновенных человеческих чувств.
__________
Я был у Паклина в гостях.
У него дом - лучший во всем посту. Чистота - невероятная.
Его жена, молодая, красивая бабенка, так называемая скопческая "богородица"*, присланная на Сахалин за оскопление чуть не десятка женщин.
_______________
* Этих девушек не скопят; на их обязанности лежит только совлекать в секту других.
Каких, каких только пар не сводит вместе судьба на Сахалине!
Паклин живет с нею, что называется душа в душу. На всякий лишний грош покупает или ей обнову или детям гостинца.
Своих двоих крошечных бутузов он показывал мне с нежностью и гордостью отца:
- Вот какие клопы в доме завелись.
В другом месте, говоря о "поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.
Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...
Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.
Специальность Паклина - работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.
Я хотел купить у него одну.
Но Паклин воспротивился изо всех сил:
- Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!
- Скажите, Паклин, - спросил я, когда он провожал меня с крыльца, для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?
- Для чего?
Паклин грустно улыбнулся.
- Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? "Жив, мол, я все-таки"...
Поселенцы
- К вам там поселенцы пришли! - в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.
- Так нельзя ли их сюда?
- Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, - что их!
Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев - человек в двести, - как один человек, снимают шапки.
- Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...
- Что вам?
- Насчет пайков мы! Способов никаких нет...
- Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!
- Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, - все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?
- А сельское хозяйство?
- Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, - съели. Скота не дают. Смерть подходит!
- Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.
Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.
Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.
Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.
- Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?
- Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.
- Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!
"Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.
- Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!
- Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.
Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.
- Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!
"Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.
- Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" Могу. - "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...
- Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.
Положение тягостное.
- Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
- Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?
- Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.
Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
- Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.
Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
- Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!
- Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.
И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.
- Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
Сожительница*