Кто прав? - Фёдор Фёдорович Тютчев
Если бы Вы нашли возможным написать несколько слов Жене, это привело бы его в настоящий восторг. Пишите, не особенно подделываясь под его возраст, ему уже семь лет, и он не по годам развит; наконец, если бы что-нибудь он бы и не понял, я сумею рассказать ему понятными для него словами.
«Людмила Образцова.
Милая Таня.
Радость, жизнь моя, мое счастье в будущем, мое солнышко в настоящем. Сегодня ровно сорок дней, как я на войне, и пятьдесят с той минуты, как мы с тобой расстались, и за этот долгий, мучительно долгий срок я не получил от тебя ни одного письма. Ведь это вымолвить страшно. Целых пятьдесят дней я ничего не знаю о тебе. Жива ли ты, здорова ли? Я проклинаю почтовые порядки, или, сказать правильнее,—беспорядки, а все почтовые чиновники, все без исключения, находящиеся во всех почтовых передаточных инстанциях от самого Петрограда, поделались моими личными врагами. Я ненавижу их всех, считая причиною моего несчастья — неполучения от тебя писем, без которых я не могу жить, как рыба без воды и птица без воздуха. «Мефистофель» подсмеивается надо мной, уверяя, что почтовые чиновники ни при чем, а просто «Татьяна Михайловна не считает нужным тебе писать. Мало ли у нее тайных воздыхателей, подобных тебе, она на них и внимания не обращает». Я молчу, а про себя улыбаюсь на его слова. Он не знает того, что знаем мы с тобою, он даже и не подозревает, чем мы стали друг для друга после тех трех счастливых дней, которые ты мне подарила... Разве мыслимо, чтобы ты, после того, что было, могла не писать мне? Конечно же немыслимо. Я знаю, ты пишешь, но, по какой-то роковой случайности, твои письма не доходят, застревая где-нибудь на одной из бесчисленных передаточных контор. Когда я думаю о том, что твое письмо, милое, благоуханное, полное ласки, которое я жду с таким тоскливым нетерпением, в котором заключено все мое счастье, все доступные мне земные радости, лежит, затерянное, в груде других писем, где-нибудь на полке шкафа или на подоконнике неуютной, пыльной, сорной, затхлой конторы, мне его становится жалко почти до слез. Точно оно живое, мыслящее существо, томящееся в неволе, как узник. Всякий раз, когда писарь или ординарец приносят пачку писем для г. г. офицеров, я жадно слежу за пальцами, перебирающими письма... Надеюсь и боюсь надеяться. Когда кто-нибудь передает мне адресованное на мое имя письмо, я жадно смотрю на конверт, но, увы, от других письма доходят, а от тебя все нет и нет... По злой иронии судьбы, письма жены, которые меня нисколько не интересуют и которые я прочитываю единственно от скуки ради и из желания узнать что-нибудь о сыне, доходят исправно. Не пропало, кажется, ни одно... На первые два я ей не отвечал вовсе, а на последнее ответил, и то не ей собственно, а сыну... Написал всего несколько строк... Ах, Таня, как у меня тоскливо на душе и какие мрачные думы лезут в голову... А вдруг «Мефистофель» прав, и ты забыла обо мне и думать... Но нет, нет, этого не может быть... Ты слишком серьезна, ты не способна на минутное увлечение, в твоих глазах любовь не каприз праздной, ищущей острых, пикантных переживаний женщины, а серьезное, почти трагическое чувство... Я гоню зловещие мысли и все приписываю или неаккуратности почты, или неправильности адреса... В этом письме я опять посылаю тебе точный и подробный адрес.
Но не буду надоедать тебе стонами моего израненного сердца, а постараюсь сделать мое письмо по возможности интересным, для этого сообщу тебе новость, произведшую в нашем полку некоторую сенсацию. Среди нас оказалась женщина. Очаровательная девушка, 19 лет, хорошей, состоятельной фамилии, в роли вольноопределяющегося... Но расскажу все по порядку. Вскоре после того, как наш полк перешел границу, к нам явился прехорошенький юноша, вольноопределяющийся, Саша Катенин. Опишу тебе его наружность. Небольшого роста, стройный, с тонко очерченным овалом лица, с большими темно-серыми, иногда кажущимися черными, глазами, полуприкрытыми длинными ресницами, отчего они кажутся еще больше; тонкий, породистый, с едва заметной горбинкой нос, полные яркие губы, скрывающие ряд ослепительно белых, ровных зубов, красиво изогнутые темные брови и слегка вьющиеся темно-русые волосы. Ручки, ножки изящные... Словом, переодетая барышня, да и только... Убежден, что многие так и подумали; но по бумагам, сданным в канцелярию, оказывается юноша Катенин, а когда он сел на коня и мы увидели, как, проезжая мимо кустов, он, практикуясь, рубит ветки, всякие сомнения исчезли, так ловко, крепко, непринужденно сидел он в седле, так умело управлял конем и так искусно, «от сердца», метко рубил довольно толстые сучья, что мог помериться с любым из наших унтер-офицеров. Службу он нес отлично, сам чистил и убирал коня, сам седлал, сам прочищал винтовку и клинок шашки. На походе уставал не больше других, по крайней мере, не показывал виду. Когда же наступило время боев, то к общей симпатии, окружавшей Сашу Катенина, присоединилось и такое же всеобщее уважение, внушенное его храбростью и молодчеством. В окопах, в самые тяжелые минуты, он продолжал быть беззаботным, веселым, мало обращая внимание на рвущиеся снаряды. Только когда подле него кого-нибудь убивало или ранило, на его выразительном, подвижном лице отражалось чувство глубокой жалости и грусти. Он на некоторое время делался задумчив и печален, но потом снова оживлялся. В разъездах или будучи дозорным, он без опаски, смело въезжал в незнакомую деревушку, где за каждым забором могла быть засада. Он часто вызывался в охотники и, по отзывам солдат, был «лихой охотник». Умело подбирался к самым неприятельским окопам и однажды один захватил в плен и привел двух австрийцев. Другой раз в разъезде, наскочив на неприятельский патруль, он зарубил засевшего в кусты австрийца, в тот самый момент, когда тот уже прицелился в начальника разъезда, корнета Инанченко. На прошлой неделе он опять совершил серьезный подвиг, что, однако, и послужило к разоблачению его инкогнито.