Александр Герцен - Былое и думы. Части 1–5
Два солдата с ружьями впереди, два за нами, по солдату с каждой стороны, — повели нас. Первый встретившийся человек был представитель народа, с глупой воронкой в петлице{558} — это был Токвиль, писавший об Америке{559}. Я обратился к нему и рассказал, в чем дело; шутить было нечего: они без всякого суда держали людей в тюрьме, бросали в тюльерийские подвалы, расстреливали. Токвиль даже не спросил, кто мы; он весьма учтиво раскланялся и отпустил нижеследующую пошлость: «Законодательная власть не имеет никакого права вступать в распоряжения исполнительной». Как же ему было не быть министром при Бонапарте?
«Исполнительная власть» повела нас по бульвару, в улицу Шоссе д’Антен, к комиссару полиции. Кстати, не мешает заметить, что ни при аресте, ни при обыске, ни во время пути я не видал ни одного полицейского; все делали мещане-воины. Бульвар был совершенно пуст, все лавки заперты, жители бросались к окнам и дверям, слыша наши шаги, и спрашивали, что мы за люди. «Des émeutiers étrangers»[430], — отвечал наш конвой, и добрые мещане смотрели на нас со скрежетом зубов.
Из полиции нас отослали в Hôtel des Capucines; там помещалось министерство иностранных дел, но на это время какая-то временная полицейская комиссия. Мы с конвоем взошли в обширный кабинет. Плешивый старик в очках и весь в черном сидел один за столом; он снова спросил нас все то, что спрашивал комиссар:
— Где ваши виды?
— Мы их никогда не носим, ходя гулять…
Он взял какую-то тетрадь, долго просматривал ее, по-видимому, ничего не нашел и спросил провожатого:
— Почему вы захватили их?
— Офицер велел; он говорит, что это очень подозрительные люди.
— Хорошо, — сказал старик, — я разберу дело, вы можете идти.
Когда наши провожатые ушли, старик просил нас объяснить причину нашего ареста. Я ему изложил дело, прибавил, что офицер, может, видел меня 15 мая у Собрания, и рассказал случай, бывший со мной вчера: я сидел в кафе «Комартин», вдруг сделалась фальшивая тревога, эскадрон драгун пронесся во весь опор, Национальная гвардия стала строиться, я и человек пять, бывших в кафе, подошли к окну; национальный гвардеец, стоявший внизу, грубо закричал:
— Слышали, что ли, чтоб окна были затворены?
Тон его дал мне право думать, что он не со мной говорит, и я не обратил ни малейшего внимания на его слова; к тому же я был не один, а случайно стоял впереди. Тогда защитник порядка поднял ружье и, так как это происходило в rez-de-chaussée[431], хотел пырнуть штыком, но я заметил его движение, отступил и сказал другим:
— Господа, вы свидетели, что я ему ничего не сделал, — или это такой обычай у Национальной гвардии колоть иностранцев?
— Mais c’est indigne, mais cela n’a pas de nom![432] — подхватили мои соседи.
Испуганный трактирщик бросился закрывать окна, сержант с подлой наружностью явился с приказом гнать всех из кофейной; мне казалось, что это был тот самый господин, который велел нас остановить. К тому же кафе «Комартин» в двух шагах от Мадлены.
— Вот то-то, господа, видите, что значит неосторожность, зачем в такое время выходить со двора, умы раздражены, кровь течет…
В это время национальный гвардеец привел какую-то служанку, говоря, что офицер ее схватил в то самое время, как она хотела бросить в ящик письмо, адресованное в Берлин. Старик взял пакет и велел солдату идти.
— Вы можете отправляться домой, — сказал он нам, — только, пожалуйста, не ходите прежними улицами, особенно мимо кордона, который вас схватил. Да, постойте, я вам дам провожатого, он вас выведет на Елисейские поля, там можете пройти.
— Ну и вы, — заметил он служанке, отдавая письмо, до которого не дотронулся, — бросьте ваше письмо в другой ящик, где-нибудь подальше…
Итак, полиция защищала от вооруженных мещан!
Ночью, с 26 на 27 июня, рассказывает Пьер Леру, он был у Сенара, прося его распорядиться насчет пленных, которые задыхались в подвалах Тюльери. Сенар, человек, известный своим отчаянным консерватизмом, сказал Пьеру Леру:
— А кто будет отвечать за их жизнь на дороге, их перебьет Национальная гвардия? Если б вы пришли часом раньше, вы застали бы здесь двух полковников, я насилу их унял и кончил тем, что сказал им, что если эти ужасы будут продолжаться, то я, вместо президентского стула в Собрании, займу место за баррикадой.
Часа через два, по возвращении домой, явился дворник, незнакомый человек во фраке и человека четыре в блузах, дурно скрывавших муниципальные усы и жандармскую выправку. Незнакомец расстегнул фрак и жилет и, с достоинством указывая на трехцветный шарф, сказал, что он комиссар полиции Барле (тот самый, который в Народном собрании второго декабря взял за шиворот человека, взявшего, в свою очередь, Рим, — генерала Удино) и что ему велено сделать у меня обыск. Я подал ему ключи, и он принялся за дело совершенно так, как в 1834 году полицмейстер Миллер.
Взошла моя жена; комиссар, как некогда жандармский офицер, приезжавший от Дубельта, стал извиняться. Жена моя, спокойно и прямо глядя на него, сказала, когда он, в заключение речи, просил быть снисходительной:
— Это было бы жестокостью с моей стороны не взойти в ваше положение, вы уже довольно наказаны обязанностью делать то, что вы делаете.
Комиссар покраснел, но не сказал ни слова. Порывшись в бумагах и отложив целый ворох, он вдруг подошел к камину, понюхал, потрогал золу и, важно обращаясь ко мне, спросил:
— С какой целью жгли вы бумаги?
— Я не жег бумаг.
— Помилуйте, зола еще теплая.
— Нет, она не теплая.
— Monsieur, vous parlez à un magistrat![433]
— A зола все же холодная, — сказал я, вспыхнув и подняв голос.
— Что же, я лгу?
— Почему же вы имеете право сомневаться в моих словах?.. вот с вами какие-то честные работники, пусть попробуют. Ну, да если б я и жег бумагу: во-первых, я вправе жечь, а во-вторых, что же вы сделаете?
— Больше у вас нет бумаг?
— Нет.
— У меня есть еще несколько писем, и презанимательных, пойдемте ко мне, — сказала моя жена.
— Помилуйте, ваши письма…
— Пожалуйста, не церемоньтесь… ведь вы исполняете ваш долг, пойдемте.
Комиссар пошел, слегка взглянул на письма, большей частию из Италии, и хотел выйти…
— А вот вы и не видали, что тут внизу письмо из Консьержри, от арестанта, видите, не хотите ли взять с собой?
— Помилуйте, сударыня, — отвечал квартальный республики, — вы так предубеждены, мне этого письма вовсе не нужно.
— Что вы намерены сделать с русскими бумагами? — спросил я.
— Их переведут.
— Вот в том-то и дело, откуда вы возьмете переводчика? если из русского посольства, то это равняется доносу, вы погубите пять, шесть человек. Вы меня искренно обяжете, если упомянете в procès verbal[434], что я настоятельно прошу взять переводчика из польской эмиграции.
— Я думаю, что это можно.
— Благодарю вас; да вот еще просьба: понимаете вы сколько-нибудь по-итальянски?
— Немного.
— Я вам покажу два письма; в них слово «Франция» не упомянуто, писавший их — в руках сардинской полиции, вы увидите по содержанию, что ему плохо будет, если письма дойдут до нее.
— Mais ah ça![435] — заметил комиссар, начинавший входить в человеческое достоинство. — Вы, кажется, думаете, что мы в связи со всеми деспотическими полициями. Нам дела нет до чужих. Поневоле мы должны брать меры у себя, когда на улицах льется кровь и когда иностранцы мешаются в наши дела.
— Очень хорошо, стало, вы письма можете оставить.
Комиссар не солгал: он действительно немного знал по-итальянски и потому, повертевши письма, положил их в карман, обещаясь возвратить.
Тем его визит и кончился. Письма итальянца он отдал на другой день, но мои бумаги канули в воду. Прошел месяц, я написал письмо к Каваньяку, спрашивая его, отчего полиция не возвращает моих бумаг и не говорит о том, что нашла в них, — вещь, может, очень не важная для нее, но чрезвычайно важная для моей чести.
Последнее было вот на чем основано. Несколько знакомых вступились за меня, находя безобразным визит комиссара и задерживание бумаг.
— Мы желали удостовериться, — сказал Ламорисьер, — не агент ли он русского правительства.
Это гнусное подозрение я услышал тут в первый раз; для меня это было совершенно ново; моя жизнь шла так публично, так открыто, как в хрустальном улье, и вдруг сальное обвинение, и от кого — от республиканского правительства!
Через неделю меня потребовали в префектуру; Барле был со мною; нас принял в кабинете Дюку молодой чиновник, очень похожий на петербургского начальника отделения из развязных.