Михаил Арцыбашев - Санин
Проехали татарскую деревню, где неистово лаяли собаки и бежали за экипажем чумазые ребятишки, похожие на глупых чертенят. Потом опять выехали на лесную дорогу, и тогда, когда уже всем стало казаться, что лучше было бы не ездить, показался маленький хуторок, прилепившийся на скате обрыва, как гнездо. Залаяла собака, и издали было видно, как бежала она навстречу через голый, поломанный виноградник, мелькая белым комочком.
— Леда! Леда! — закричал доктор. — Не узнала? Иси! Собака подбежала ближе, недоверчиво помахала хвостом и тявкнула раза два, но уже просительно, точно извиняясь, что не может припомнить знакомых.
Пока вылезали из экипажа и разминали затекшие ноги, было весело. Все были довольны, что наконец приехали. Доктор подшучивал над молодым человеком, сидевшим на козлах, рядом с кучером.
— Не по своей дороге пошли, Николай Павлович: вам бы выездным быть, а вы в певцы…
Писатель грохотал громовым басом. Но молодой человек, длинный и худой, не отрываясь, все еще глядел на плоскогорья, точно старался понять тайну их унылой и однообразной красоты.
От домика шла к ним маленькая, согнутая женщина, с белыми волосами и в грязненьком капотце. Она, видимо, тоже не узнавала гостей и наудачу улыбалась смущенно приветливой улыбкой.
— Здравствуйте, Лидия Павловна, — закричал веселый доктор. — А мы к вам в гости.
— Ах, это вы, доктор. А я было и не узнала… давно не видались… Вот будет рад Дмитрий Аркадьевич…
— А он дома?
— Он тут недалеко, сейчас придет. Там у нас овцы пчельник поломали, так он все там возится… Он сейчас… Пожалуйте, пожалуйте… — говорила Лидия Павловна, и с ее лица все не сходила робкая, заискивающая улыбка.
В маленьких комнатах дачи было неуютно и темно. И почему-то все почувствовали себя неловко, словно силой ворвались, незваные, непрошеные. Жена доктора села на окно и задумалась, писатель принялся набивать свою трубку. Молодой человек, длинный, как жердь, ходил по комнате и в сумраке старался рассмотреть картинки и фотографии на стенах. Только веселый доктор не унывал. Он вызвался пойти за Перовским. Молодой человек немедленно увязался за ним.
Они прошли унылый виноградник, осмотрели пчельник, дошли до проволочной изгороди, за которой уже скатывался вниз зеленый косогор, но никого не было видно. Леса, темные и мрачные, одни стояли над долиной.
— Унылое место, — сказал долговязый молодой человек, — как они могут тут жить?
— Так и живут, — неопределенно ответил доктор и закричал громким, резким голосом:
— Дмитрий Аркадьевич! Гоп, гоп!
Никто не отозвался. Горы молча и угрюмо смотрели сверху. Тишина ползла из оврага. Стало жутко, как будто они на огромном кладбище звали человека, который давно умер.
— Ди-мит-рий Аркадь-е-вич! — опять закричал доктор.
— Ау! — неожиданно отозвался чей-то голос, и над краем оврага, точно из-под земли, показался Перовский, в больших сапогах и в старом рыжем пиджаке, наброшенном на плечи.
Он подошел быстро, видимо взволнованный неожиданным появлением людей. И пока подходил, доктор и долговязый молодой человек, которому дорогой рассказали историю Перовского, рассматривали его, как свободные люди рассматривают вечного каторжника. С любопытством и состраданием.
За эти два года он очень постарел и опустился. В большой бороде и по-прежнему буйно-кудлатых волосах показалась седина. Лицо еще резче прошли морщины. Только глаза смотрели, как раньше, остро и немного дико.
Трудно было понять, обрадовался ли Перовский гостям, но встретил он их радушно и равнодушно. Только когда веселый доктор, знакомя с ним долговязого молодого человека, сказал: «Это ваш коллега, певец!..» в глазах Перовского мелькнула искорка. Он ласково заговорил с новым знакомым, стал расспрашивать, где он учился, и так как оказалось, что они занимались у одного и того же старого профессора, то разговор их стал оживленным, полным воспоминаний и имен.
На даче зажгли лампы, на столе заблестел кипящий самовар, стало уютнее. Даже показалось, что здесь, должно быть, очень весело и приятно жить.
Во время чая разговор все вертелся вокруг музыки, живописи, литературы. И писателя поразило, что Перовский ничуть не отстал, знал все новое, всем интересовался, во взглядах был так же искренен и широк.
«Удивительный человек, — с грустью подумал писатель. — Другой на его месте деревом стал бы… а он — на… Видно, правда, что дух человеческий развивается совершенно свободно, несмотря ни на какие обстоятельства…»
И в голове писателя родился план рассказа на эту тему.
После чая веселый доктор стал упрашивать Перовского петь. Почему-то всем казалось, что Перовский должен отказаться, что просьба эта будет ему неприятна, как напоминание. Но Перовский согласился очень охотно, даже с видом польщенным. Это была новая черточка в нем, которую с неприятным чувством сейчас же подметил писатель.
Лидия Павловна села за старенькое, полурасстроенное пианино. Гости уселись по стенам, и Перовский запел.
Пел он как будто по-прежнему хорошо, только немного было странно смотреть на дикого, в больших сапогах и с всклокоченной полуседой бородой человека, который, старательно раскрывая рот и дирижируя себе рукой, поет бравурные блестящие арии, напоминавшие огромный освещенный театр, декольтированных дам, мундиры, звуки оркестра и ярусы лож.
И еще немножко было смешно, когда, после каждого номера, Лидия Павловна, потирая ручки и блестя покрасневшим от наслаждения лицом, подбегала то к одному, то к другому и спрашивала:
— Не правда ли, хорошо?.. Правда?
— Да… — принужденно соглашались гости, но им нравилось все меньше и меньше.
Слишком кричал Перовский, слишком старался, чересчур предупредительно пел все новое и новое.
Долговязый молодой человек смотрел в стакан, жена доктора преувеличенно хвалила, явно, чтобы доставить удовольствие, писатель стал угрюм, веселый доктор скучал.
Но Перовский ничего не замечал. Кончив одну вещь, он сейчас же искал новую в куче нот, наваленных на пианино. Лидия Павловна садилась, озабоченно расправляла платье, а потом подбегала спрашивать:
— Не правда ли, хорошо?
И писателю почему-то представилось, как по вечерам, когда все замолкает кругом, горит лампа, поет он и она восторгается, хвалит, говорит, что равного голоса нет в мире, а он верит, оживленно размахивает руками и неискренно спорит:
— Ну, ты льстишь мне… Хотя эта вещь действительно выходит у меня недурно, я сам чувствую… К своему пению я могу относиться совершенно беспристрастно.
И писателю становилось все больше и больше не по себе.
Жена доктора смотрела на Перовского, на его большую бороду, седину в волосах, старательно раскрывающийся рот, и уже не хвалила. Ей хотелось плакать, Бог знает о чем.
«Странно, — думал веселый доктор, — прежде его можно было слушать всю ночь, а теперь… как будто и довольно бы».
Наконец он не выдержал и стал просить спеть и долговязого молодого человека.
Перовский как будто удивился этому, но сейчас же сделал любезное, интересующееся лицо и присоединился к просьбам доктора.
— Конечно, спойте, — говорил он, точно милостиво разрешал.
— Нет, право… я давно не пел… пусть лучше Дмитрий Аркадьевич споет… Вот вы знаете Ребикова: «Слишком много цветов»?..
В голосе его звучало что-то странное, точно он боялся чего-то. Но веселый доктор не отставал.
— Уж эти мне артисты, вечно заставляют просить… — говорил он.
Тогда долговязый молодой человек встал.
— Ну, пожалуй… Только одно что-нибудь…
Он неловко подошел к пианино, долго выбирал и наконец положил на подставку тоненькую тетрадку. Лидия Павловна села и опять долго расправляла платье. Молодой певец стал позади ее стула, выпрямился, стал как будто выше на голову и запел.
Звучно и торжественно наполнил комнату его могучий, прекрасный голос, и даже легкомысленный доктор понял, почему он так упорно отказывался петь: ему было жаль Перовского, этого конченого человека, который только и жил тем, что считал себя великим артистом, могущим и только не хотящим потрясти мир.
Грубым и бедным казался голос Перовского в сравнении с этим глубоким голосом, в котором властно звучала та подымающая душу и сжимающая сердце красота, которая дается только великою любовью к своему таланту, бесконечным трудом, не останавливающимся ни перед чем, всю душу вкладывающим в одно неутолимое стремление.
И когда он кончил, долго молчали и с удивлением, с тайным уважением смотрели на этого бледного, долговязого молодого человека, который смирно отошел к своему стакану и сел, не подымая глаз.
Просили петь еще, говорили с ним нежно, осторожно, точно боялись спугнуть что-то прекрасное, нарушить свое впечатление простыми, пошлыми словами. Но молодой человек упорно отказался и стал пить чай.