Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд
И он продолжал писать свой роман для читающей публики, отметив про себя, что в реальной жизни его собственный роман близится к довольно жалкой развязке.
Несмотря на свое смирение, Тьерре был глубоко опечален. «Говорят, — писал он Флавьену, — что свидетельство чистой совести может все заменить. Уверяю тебя, что моя совесть не запятнана никаким преступлением, никаким проступком, и тем не менее твой замок стал для меня тюрьмой, твое привидение — кошмаром, а твой попугай — образом могильщика. А ведь было время, когда целые сутки я мечтал здесь о жизни, которая мне, поэту, казалась пределом великолепия; получи я Эвелину с ее миллионом приданого, мое честолюбие ограничилось бы шестью тысячами ливров дохода, я бы арендовал у тебя Мон-Ревеш навечно и спокойно трудился здесь подле Эвелины, исправившейся и преобразившейся под моим влиянием… И кто знает? Малыш или даже двое играли бы у наших ног на ковре, вышитом еще руками канониссы. Да! я так мечтал о любви, что уже мысленно ласкал маленьких Тьерре, смуглых и проказливых, и даже видел, как они копошатся вокруг меня. А теперь я один, и, вероятно, навсегда, потому что все происшедшее внушило мне необычайное отвращение к Гименею, и если сама госпожа Элиетта не придет меня утешать, я, думается мне, умру мудрецом, навеки защищенным от всякого коварства, но унылым и глупым, как старый холостяк».
Тьерре во всех подробностях рассказал Флавьену свою маленькую любовную драму с Эвелиной. Единственное, что не пришло ему в голову, — это перечитать первое письмо своего друга, которое, неведомо для него, явилось причиной всех зол. Тут-то он и нашел бы реальное доказательство своей рассеянности, и оно объяснило бы ему странное обращение с ним Дютертра.
Эвелина, оскорбленная, доведенная почти до отчаяния, написала Тьерре две записки, которые она для большей безопасности поручила Крезу, запечатав их в конверт с надписью: «Для Форже». В первый раз Форже начисто отказался что бы то ни было принимать, а во второй раз, когда грум, которого он не мог бранить за то, что тот исполняет приказы своей госпожи, стал настаивать, просто сжег у него на глазах обе записки, взяв его в свидетели своего добродетельного отвращения к посредничеству, даже такому невинному.
Эвелина не знала уже, каким святым молиться. Кое в чем она была чрезмерно горда, кое в чем лишена всякой гордости. У нее было искреннее сердце и фальшивый ум. Она не потерпела бы ни малейшей фамильярности со стороны светского человека, но подвергала себя выговорам со стороны слуги, нисколько этого не стыдясь. Для нее, считавшей себя если не королевой, как Натали, то по крайней мере героиней и принцессой, смелость человека, принадлежавшего к этому классу, была забавна, но не оскорбительна. Она вела себя, как принц Конде[49] или Тюренн[50], которые могли ответить улыбкой на фамильярность солдата, могли сказать: «Этот плут прав!» — но не стали бы ради этого менять что-нибудь в своих государственных соображениях или в военной тактике.
И rot однажды вечером, когда Дютертр уехал (на этот раз и в самом деле вынужденный провести сутки на ферме Риве для какой-то важной экспертизы), Эвелине пришло на ум предпринять вторую атаку на Мон-Ревеш. Успех первой воодушевлял ее. В безнаказанности дурных поступков или глупостей всегда есть роковая притягательность, побуждающая человека совершать их снова. «Тьерре тоже взбалмошен, — говорила она себе. — Он подозрителен, обидчив немного деспотичен. В последний раз, когда мы виделись он ушел печальный. Одно из двух: или он в самом деле слишком горд, чтобы, не задумываясь, принять мое богатство, или же я, желая приучить его терпеливо сносить мои недостатки, чем-то его по-настоящему испугала. Он отбивается от меня, но не притворяется; он не болен, на этот раз он не ищет никаких предлогов, но и не уезжает; он ждет, он дает мне почувствовать, что я должна уступить и покориться ею требованиям. Но этого не будет. Я хочу, чтобы он любил меня такой, какая я есть, чтобы даже глупости, которые я совершаю на радость его самолюбию, вскружили ему голову и сделали его беззащитным передо мной. Он плохо примет меня, он опять будет говорить мне оскорбительные вещи — тем лучше! Тем слабее он станет и тем больше будет раскаиваться, когда увидит мои слезы. Да, да, я знаю, мне это будет очень больно, и я буду плакать по-настоящему, но он станет просить у меня прошения на коленях и, когда наступит день скажет, как Ромео: «Нет, то не жаворонка песня»[51].
Но теперь Эвелине надо было осуществить свой дерзкий замысел, а это было трудно, ибо Форже оказывал сильнейшее сопротивление, а Крез, который стал бояться последствий, связанных с его ролью пажа, заметно колебался.
«Обойдусь без них, поеду одна, — сказала себе Эвелина. — Теперь я не стану одеваться в костюм госпожи Элиетты. Найду что-нибудь получше. Пойду пешком пробуду там не так долго, вернусь до наступления утра, и, главное, обойдусь без наперсников, которые так пугают этого щепетильного и малодушного Тьерре».
Но как пробраться в неприступный замок Мон-Ревеш? О том, чтобы проникнуть туда через дверь, нечего было и думать.
«Ну, что ж! — бодро сказала себе Эвелина. — Если нельзя через дверь, придется войти в окно».
Для того чтобы быть такой безрассудно-отважной, как эта молодая девушка, только экстравагантности и своеволия было недостаточно; нужна была еще и полнейшая невинность, даже не подозревающая об опасностях, которые могут угрожать женщине. Эвелина смутно знала, что можно потерять свою честь, если слишком доверяешь людям. Дабы не казаться глупой девчонкой, она иногда даже делала вид, что понимает, как это происходит, хотя на самом деле ровнехонько ничего не знала. И уж совершенно она не подозревала того, что ей мог быть опасен даже очень порядочный человек. Не изведав никогда чувственного влечения, она не знала, как сильно оно может быть у других. Она не думала, что от поцелуя у нее может закружиться голова; к тому же во всех своих немыслимо дерзких поступках она была защищена первозданным инстинктом целомудрия и даже не допускала возможности забыться настолько, чтобы позволить поцеловать себя человеку, которому собиралась предложить руку и сердце.
«Итак, — думала она, — все дело лишь в том, чтобы войти в окно».
В день, предшествовавший ночи, на которую