Василий Нарежный - Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова
С некоторым невольным ужасом отпрянул я от него, ибо утешать в таковом положении — едва ли не значит умножать меру горести. Судорожные движения в нем обнаружились. Он оборотился лицом к небу, закрыл опять глаза руками и утих. Медленно подошел я к нему, неподвижно смотрел несколько мгновений, нет ли малейшего движения; беру за руку — хладна; глаза сомкнуты, прилагаю руку к груди — сердце неподвижно, — нет более Яньки!
Не нужно сказывать, что ощутила тогда душа моя. Если бы сгорели поля мои, побиты были градом сады и огороды, если бы отнялась половина самого меня, — я не столько бы поражен был. Бросясь на колени, поцеловал я охладевшие уста его и с горькими на глазах слезами, простерши руки к небу, воззвал с умилением: «Сыне бога живого! Неужели ты отвергнешь от трапезы твоей душу сего страдальца, потому что он не познал тебя? Помилуй! Помилуй!»
Как ни возмущен был я в духе, однако вспомнил, что довольную услугу сделаю христианам, когда от взора их укрою труп Яньки, дабы не обесчестить их, дав случай оказать изуверство свое над бездыханными остатками праведного еврея. Я взял его в объятия, отнес в свой садик, положил в самом дальнем углу под кустами дикой розы и тут вознамерился упокоить кости его в могиле при первом восходе месяца.
Оставшись один, начал я разгребать уголья на моем пепелище, предполагая найти сколько-нибудь денег для пропитания, ибо я совершенно был уверен, что у земляков своих не выпрошу куска хлеба. Надежду полагал я более потому, что у нас неизвестна бумажная монета, как во многих европейских государствах.[154] Зная места, где мы хранили свое сокровище, начал я рыться, но увы! не нашел ничего, кроме двух червонцев. Это меня оскорбило! Тут понял я, что в зажжении моего дома участвовала не одна злость и мщение, но и корыстолюбие. Что может быть сего гнуснее? Однако ж мне на память пришел опять Иван Особняк, и я утешился. Тут предположил я остаток жизни провести ему подобно и принять все меры, чтобы не иметь нужды в людской помощи! День провел я в корчме, где обедал и ужинал, а к ночи побрел к своему покойнику. Во весь день все князья и крестьяне избегали со мною разговора, как будто я был в состоянии заразить их болезнию.
Я вырыл яму подле шиповника и с благоговением опустил в нее почтенные остатки доброго еврея. Всю ночь провел я в молитвах у сей могилы об успокоении души его. Я не полагал никакого греха в том, что отпевал его по обряду христианскому, и думаю, что мой отпев был ничем не хуже обыкновенного. Взошедшее солнце застало меня в сем занятии. Сон не смыкал ресниц моих. Я погрузился в самозабытие и до самых полудней сидел у могилы. Тут природа сказала, что время подкрепить силы свои пищею и сном, и я опять отправился в корчму, где и пробыл до ночи. Я не мог решиться, что мне предпринять наскоро. Нищ, и наг, и бос, куда обращусь я? Пристанища у меня нет, и потому могила Яньки пусть на первый случай будет моим изголовьем. Я прихожу к ней и — ужас! — вижу, что труп его вырыт из земли, и обезображенный, лежит на поверхности. Таковая злоба и бесчеловечие лишили меня совершенно рассудка. Я торжественно предал проклятию всех обитателей фалалеевских, решился оставить свою родину, и — оставить навсегда. Похороня опять тело, я лег у могилы и уснул крепко. Я опытом дознал, что обиженный невинно всегда спит покойнее обидчика. Солнце было уже высоко, когда проснулся я от стука кареты, запряженной в четыре лошади и остановившейся у моих ворот. Лакей в богатой ливрее, осмотрев место, где был дом мой, спросил у одного молоденького князька, который, вероятно, провожал его: «Да где же он?» Мальчик указал на меня пальцем и удалился, а слуга, подошед ко мне с почтением, спросил:
— Вы ли князь Гаврило Симонович Чистяков?
— Так! — отвечал я с недоумением.
Слуга. Судя по виду — вы почтенный человек! — Я. Спасибо за ласку!
Слуга. Хотите ли быть счастливым?
Я. Кто того не хочет?
Слуга. Это от вас зависит!
Я. Каким образом?
Слуга. Садитесь в карету. Я привезу вас в такое место, где вы, без всякого сомнения, найдете свое счастие. Но только не спрашивайте куда. Время объяснит все. Согласны ли?
Все слышанное меня удивляло, и я, конечно, в других обстоятельствах не вверился бы незнакомому; но когда земляки сожгли мой дом, убили, можно сказать, моего друга, то я немедленно рассудил, что где бы я ни был, хуже не будет, и решился ехать, сам не зная куда. Я сел в карету и дозволил себя везти, куда угодно; слуга сел подле меня и дорогою болтал беспрерывно. Сколько ни пытался я проведать, кому я понадобился и куда еду, он отбояривался одними и теми же словами: «Сами узнаете!»
К исходу третьего дня приближились мы к густому огромному лесу.
— Не прогневайтесь, князь, — сказал слуга, — что я должен буду исполнить теперь волю меня пославшего. Дозвольте завязать вам глаза!
— На что?
— Так надобно!
Я немного призадумался; но рассудя, что, отважа себя ехать трои сутки с неизвестным человеком, можно решиться и на последнее его желание; ибо если бы какой умысел был против меня, то оный мог бы произведен быть в действо и до сих пор. Итак, решился дозволить все, чего от меня требовали. Мне завязали глаза, и мы поехали. Часа четыре были в дороге, как карета остановилась. У меня отняли с глаз повязку, и я сквозь темноту глубоких сумерок увидел довольно большой деревянный дом, у крыльца которого остановилась наша карета. «Можете выйти, князь», — сказал слуга, и я вышел. Меня провели чрез несколько комнат в покойчик, убранный довольно нарядно. «Это ваша опочивальня», — сказал слуга, поставил свечу на стол, поклонился и вышел.
Рассмотрев свою спальню, нашел покойную постелю, шкаф с книгами, чистую на столе бумагу с чернильницей и прочим письменным прибором.
Я рассудил, что хозяин, видно, не незнаком мне, когда знает мой вкус к чтению. Почему, вынувши похождение Жилблаза, занялся сею книгою и при каждом новом положении героя сравнивал с ним себя. Мое тогдашнее положение было подлинно жилблазовское. Часы, в комнате моей висевшие, пробили одиннадцать; дверь моя отворилась, и появился слуга с ужином, который показался мне деликатнее моих фалалеевских пиршеств. По окончании еды слуга собрал со стола, сделал опять поклон, скрылся, а я бросился в постель.
Тогда-то начал я ожидать развязки сей комедии; но ждал напрасно. Вокруг господствовала глубокая тишина, и сон неприметно смежил мне глаза. Утром довольно не рано проснулся я и подошел к окну. Огромная роща мне представилась. Она наполнена была сернами, зайцами и другими подобными животными, из чего и заключил я, что это, конечно, зверинец. Чрез несколько времени вошел прежний слуга с завтраком, довольно показывавшим нескупость хозяина. Он сказал, что я могу проходиться в их зверинце, который был у меня пред глазами. Когда я спросил о хозяине дома, то получил в ответ то же, что и прежде: «Сами узнаете!» Он проводил меня к воротам зверинца, впустил туда, запер опять дверь и, не дожидаясь вопросов, удалился.
Я не мог судить о нраве хозяина по его саду. Тут у какого-нибудь болота стояли кусты прекрасных роз и лилей, а вокруг их возвышалась крапива. Превосходной работы мраморный купидон, привязанный к дубу, висел вверх ногами. Что за аллегория? Тут был бюст Сократа, представлявший, по-видимому, ту минуту, когда сей языческий праведник отворяет рот для принятия смертоносной цикуты. Светлый взор, обращенный к небу, спокойные черты лица заставили меня остановиться; но я не мог не улыбнуться, видя, что рот его напихан был грязью. Одним словом, где я ни ходил, везде удивлялся и, наконец, заключил, что хозяин мой если не совсем сумасшедший, то по крайней мере полоумный человек. Прошед весь сад, увидел я в конце оного беседку, довольно диковинную. Это был храм, окруженный деревянными колоннами, на коих расписаны были снизу доверху изображения зверей, птиц, рыб и гадов в чудных положениях. Кровля была соломенная. Подошед ближе, увидел я у окна внутри беседки женщину в белом утреннем платье, сидящую ко мне спиною. Она вышивала в пяльцах шелками и столько углублена была в свою работу, что не приметила моего приближения. Зато приметили его другие. Не успел я простоять двух мигов у окна, как поражен был звуком цепи и страшным лаем. Предо мною стоял, оскаля зубы, страшный собачище. Слава богу, что он был прикован. Я отскочил на аршин назад; незнакомка вскрикнула, вскочила и, увидя меня, сказала торопливо: «Не подходите! Это целое чудовище». Я снял шляпу и почтительно поклонился. Она была женщина лет тридцати и, можно сказать, прекрасна и величественна. Вскоре явилась она предо мною, погрозила собаке и просила войти в беседку.
— Я догадываюсь, — сказала она, — кто вы! Князь Чистяков? Не так ли?
— Точно так, сударыня! но позвольте просить снисхождения, чтоб я мог знать, в чьем я доме и с кем имею счастье теперь говорить?