Василий Нарежный - Том 1. Российский Жилблаз
За излишнее поставляю рассказывать о намерениях наших в течение целого дня, но объявлю, что, лишь настали глубокие сумерки, мы с Янькою, крепко вооруженные флягами, бутылками и пирогами, отправились к мирской избе. «Добрые люди, – сказал Янька к двум бородатым часовым, – мы все сегодни подвеселились, а вы, чай, таете от жажды; ибо я знаю, что жены ваши ничего не приносили к вам, кроме хлеба. Но чтоб радость наша была полная, мы не хотим и вас забыть. Дай-ка хоть теперь попразднуем!» Он разложил свои гостинцы, и наши часовые приняли их в свои объятия, как мать принимает сына, возвратившегося после долгого отсутствия с поля сражения. Они с таким сердечным жаром лобызались с флягами, что к полуночи совсем ошалели. Тогда мы распрощались с ними, но не успели отойти ста шагов, как они растянулись у дверей избы. Мы тихонько возвратились и, видя, что они храпят мертвым сном, немедленно вынули у одного из них деревянный ключ, торчавший за поясом, отперли двери и вывели оттуда удивленного Иосифа. Пришед домой, освободили его от уз судейских; Янька поднял на спину его чемодан, в котором предварительно собрано было лучшее имущество Иосифа и его наличные деньги; сунул в руку узелок с съестным и, выпроводя за ворота, сказал: «Ступай с помощию бога Израилева, куда он у правит стопы твои! Помни, как опасны подобные связи, а особливо для жидов! Сколько есть христиан, обольстивших жидовок и повергших в бездну любострастия, но сему только лишь смеются. Но упаси тебя архангел божий затевать связи с христианками!»
Простившись, Иосиф бросился бегом из деревни, а мы пошли спать.
Едва появилось солнце в избе нашей, как были мы пробуждены сильным стуком в двери. На дворе раздавался смешанный крик и вопль. Мы уже знали, что это значит, и заранее приготовились. Едва я отпер двери, как вскочил староста и спросил грозно:
– Где он, злодей?
– Кто такой?
– Как кто? жид!
– А нам почему знать? вить он под добрым присмотром!
– То-то и беда, что уж нет! На что ты, князь, поил вчера часовых?
– На то, на что вчера угощал и всю компанию! Я хотел, чтоб все были довольны!
– Ан не так оказалось!
Он вышел, и все бросились бежать. Однако где ни шарили, не могли выкопать Иосифа. Уставши, собрались все на мирскую сходку, но меня уже не приглашали. Через несколько времени стороною узнал я, что два часовые, толико пренебрегшие должность свою и бывшие поводом к побегу Иосифову, в силу мирского суда порядочно наказаны батожьем, в пример другим. Это было нам крайне неприятно, и мы опасались мщения. Чтоб на первых порах избежать скучных посещений и упреков, мы с Янькою тихонько выбрались из деревни и пошли полем, где и провели в небольшом перелесочке весь день и вечер. К ночи завернули мы в корчму, при дороге находившуюся, и начали ужинать. Мы были веселы, и когда трапеза приближалась к концу, хозяин, вошед спокойно, сказал жене, почесывая лоб: «В Фалалеевке славный пожар; побежать было посмотреть, отсюда не более полуверсты». Мы ахнули, взглянув друг на друга; наскоро расплатились и бросились бежать. Кто опишет ужас наш и поражение, когда, подошед поближе к селу, наверное узнали, что горит наша хижина, а с нею все наше имущество и все
наши надежды обращались в пепел. Янька, сложа руки на голове, смотрел на звездное небо, – и, помолчав немного, сказал со стоном: «Повелитель неба и земли, прости отчаянному, когда он вопросит тебя: где ты и почти воздремало око твое?» Холодный пот струился у меня на лбу, и я неподвижно смотрел на догорающую свою хижину. Когда уже не стало видно полымя, мы машинально побрели к хижине; сели на траве в некотором отдалении и молча оборачивали глаза на кружки густого дыму, смотря по его движениям. Всю ночь провели мы, не говоря ни слова.
Наконец заря алая заблистала на прекрасном небе. Князья и крестьяне начали показываться на улице, но ни один не подошел к нам, ни один не пожалел о нашем горе. Взошло солнце, и вместе с светом его прояснилась душа моя. Мне пришел на мысль Иван Особняк, и я, невольно улыбнувшись, оборотясь к Яньке, сказал:
– Не правду ли пел земляк твой: суета сует и всяческая суета.
– Так, – отвечал он с помутившимися взорами, – но угрызение совести тяготило меня. Видно, давно промысел вышнего назначил мне погибель; но ты отклонил его назначение. Ты один жил бы покойно в своем наследии; не знал бы Иосифа; он бы здесь не был; не сделал бы греха с христианкою, – хижина твоя была бы цела. Я всех зол сих причиною.
Он закрыл руками глаза свои, пал лицом к земле и зарыдал горько. Это положение его растерзало сердце мое. Я утешал, уговаривал, грозил гневом божиим за такое малодушие, – тщетно! «Полно, – говорил он с видом отчаянного, – полно тяготить землю твою, великий боже! Я сделал несчастным почтеннейшего из людей. Познаю гнев твой и повинуюсь! Се во прахе простерта глава ничтожнейшего из рабов твоих; возвыси длань, сотвори мание – и его не станет! Но дозволь, властитель грома и молнии, дозволь мне надеяться на смертном одре сем, что поклонник Иисуса, сей единственный друг мой, – и на земле найдет еще себе отраду и утешение. Это будет отрадою и моему духу, отлетающему в недра Авраама, твоего возлюбленного. Но если, боже богов и господи господей, если праведно вещают, что ты возлюбил их паче всех людей под солнцем, буди милостив и ко мне, никогда намеренно не уклонявшемуся от путей, предписанных на скрижалях, данных тобою рабу твоему Моисею. Наг исшел я из утробы матери моей, наг возвращаюсь во утробу земли – матери всего живущего».
С некоторым невольным ужасом отпрянул я от него, ибо утешать в таковом положении – едва ли не значит умножать меру горести. Судорожные движения в нем обнаружились. Он оборотился лицом к небу, закрыл опять глаза руками и утих. Медленно подошел я к нему, неподвижно смотрел несколько мгновений, нет ли малейшего движения; беру за руку – хладна; глаза сомкнуты, прилагаю руку к груди – сердце неподвижно, – нет более Яньки!
Не нужно сказывать, что ощутила тогда душа моя. Если бы сгорели поля мои, побиты были градом сады и огороды, если бы отнялась половина самого меня, – я не столько бы поражен был. Бросясь на колени, поцеловал я охладевшие уста его и с горькими на глазах слезами, простерши руки к небу, воззвал с умилением: «Сыне бога живого! Неужели ты отвергнешь от трапезы твоей душу сего страдальца, потому что он не познал тебя? Помилуй! Помилуй!»
Как ни возмущен был я в духе, однако вспомнил, что довольную услугу сделаю христианам, когда от взора их укрою труп Яньки, дабы не обесчестить их, дав случай оказать изуверство свое над бездыханными остатками праведного еврея. Я взял его в объятия, отнес в свой садик, положил в самом дальнем углу под кустами дикой розы и тут вознамерился упокоить кости его в могиле при первом восходе месяца.
Оставшись один, начал я разгребать уголья на моем пепелище, предполагая найти сколько-нибудь денег для пропитания, ибо я совершенно был уверен, что у земляков своих не выпрошу куска хлеба. Надежду полагал я более потому, что у нас неизвестна бумажная монета, как во многих европейских государствах[72]. Зная места, где мы хранили свое сокровище, начал я рыться, но увы! не нашел ничего, кроме двух червонцев. Это меня оскорбило! Тут понял я, что в зажжении моего дома участвовала не одна злость и мщение, но и корыстолюбие. Что может быть сего гнуснее? Однако ж мне на память пришел опять Иван Особняк, и я утешился. Тут предположил я остаток жизни провести ему подобно и принять все меры, чтобы не иметь нужды в людской помощи! День провел я в корчме, где обедал и ужинал, а к ночи побрел к своему покойнику. Во весь день все князья и крестьяне избегали со мною разговора, как будто я был в состоянии заразить их болезнию.
Я вырыл яму подле шиповника и с благоговением опустил в нее почтенные остатки доброго еврея. Всю ночь провел я в молитвах у сей могилы об успокоении души его. Я не полагал никакого греха в том, что отпевал его по обряду христианскому, и думаю, что мой отпев был ничем не хуже обыкновенного. Взошедшее солнце застало меня в сем занятии. Сон не смыкал ресниц моих. Я погрузился в самозабытие и до самых полудней сидел у могилы. Тут природа сказала, что время подкрепить силы свои пищею и сном, и я опять отправился в корчму, где и пробыл до ночи. Я не мог решиться, что мне предпринять наскоро. Нищ, и наг, и бос, куда обращусь я? Пристанища у меня нет, и потому могила Яньки пусть на первый случай будет моим изголовьем. Я прихожу к ней и – ужас! – вижу, что труп его вырыт из земли, и обезображенный, лежит на поверхности. Таковая злоба и бесчеловечие лишили меня совершенно рассудка. Я торжественно предал проклятию всех обитателей фалалеевских, решился оставить свою родину, и – оставить навсегда. Похороня опять тело, я лег у могилы и уснул крепко. Я опытом дознал, что обиженный невинно всегда спит покойнее обидчика. Солнце было уже высоко, когда проснулся я от стука кареты, запряженной в четыре лошади и остановившейся у моих ворот. Лакей в богатой ливрее, осмотрев место, где был дом мой, спросил у одного молоденького князька, который, вероятно, провожал его: «Да где же он?» Мальчик указал на меня пальцем и удалился, а слуга, подошед ко мне с почтением, спросил: