Алексей Толстой - Собрание сочинений (Том 2) (-)
Хлопов, охая и повторяя: "Кишки болят", - приканчивал двадцать третью кружку; маклера возгласами подбадривали его. Правдин, тяжело повернувшись на стуле, оглядывался со злобой и скукой. Вдруг лихорадочный бородач проговорил Егору Ивановичу негромко:
- Если не хотите налететь на скандал, не смотрите в их сторону.
Абозов переспросил. Тогда бородач, захватив блокнот, пересел к его столику, протянул влажную руку, назвался: "Камышанский" - и продолжал:
- Я знаю, вы - Абозов, мне вас показали на Невском. Говорили, что талант. Дай бог. Люблю русскую литературу. Она прежде всего не есть пресловутое искусство, как это принято на Западе: она рождена из ненависти, из скуки, из ущемленного самолюбия, из винных паров... тогда она есть русская литература; все остальное - западничество и гнилой эстетизм! У меня пять человек детей, я писатель. Я плохой писатель. Я слишком фантаст, я не могу передать запаха пота, грязи, пива. Ах, черт возьми, ах, черт возьми, в этом весь вкус, чтобы пахло густо! Я пишу новые приключения Шерлока Холмса, Ната Пинкертона, знаменитого русского сыщика Путилова... Я читаюсь больше, чем Лев Толстой. Но я плачу. Я пишу целый день, все время...
Он вздрогнул в приступе лихорадки и пустил сквозь усы табачный дым, застрявший в бороде...
- Я слышал про вас от Волгина, он мне рассказывал третьего дня за этим самым столом. Вы многое видали; меня интересует только криминальное. Эти господа, - он понизил голос и ткнул через плечо пальцем, - высосут вас до сухой шкурки. В Петрограде нет быта, нет жизни! Каждого свежеприбывшего облепляют, как мухи, литераторы и высасывают. Я вам пригожусь, я знаю всех и все, и, кроме того, я журналист. Будем товарищами. Я на вас смотрел все время, вы чем-то страшно угнетены. Правда, я угадал?
- Я, право, не знаю, как вам сказать, - ответил Егор Иванович, - уж очень все кошмарно. Я понимаю, что и дым, и дождик, и пиво, и все эти разговоры можно очень полюбить... Для этого нужно только отказаться кое от чего очень прекрасного...
- Вкусить горечь... Верно!.. Если вы любите девушку - оскверните ее, надругайтесь над ней и над собой... Чем гаже, тем сердце острее болит... Есть ли выше красота, чем слезы по чистоте, над которой сам надругался... Вот Правдив. Он весь в этом. Вся его сила в слезах. Глядите - сидит, как апокалиптический зверь, а в сердце у него ангельские крылышки сломанные трепещут... А вы думаете, я-то не подлец?
Апокалиптический зверь в это время влез на стол и принялся топтать по нему, разбивая жилистыми ногами рюмочки, стаканчики, бутылочки из-под коньяку. Четверо друзей, сидя на стульях, хлопали в ладоши, подпевая джигу. Хлопов хотел было тоже встать, но повалился всеми своими девятью пудами вместе со стулом на пол. Камышанский, проговорив: "Ну да, и так далее, это уже старо", - повернулся опять к Егору Ивановичу и попросил рассказать что-нибудь криминальное из прошлого.
Абозов не ответил, кусая губы. Рыжая борода соседа заслонила половину комнаты. Крики, треск стекла, рев Хлопова, завалившегося под стол, сломанные крылышки ангелов - совсем оглушили Егора Ивановича, и тошный клубок подкатился под горло. Извинившись кое-как перед Камышанским, что побеседует с ним в следующий раз, он расплатился, вышел на Невский и вскочил на площадку трамвая, идущего на Васильевский остров. Справа и слева понеслись высокие фонари и освещенные окна; в свету их двигались силуэты деловых и промокших женщин. В этот час женщины наполнили Невский. Они шли парами, поодиночке, иногда маленькими толпами. Среди их шляпок, беретов, пестрых колпачков проплывал цилиндр или фуражка. Все лица были накрашены модно - в сиреневый цвет, с оранжевыми губами и густой тенью на веках. Это были нескончаемые ряды озабоченных и промокших любовниц. Их было так много, что они казались уже стихийным бедствием. Даже до трамвая достигал запах пудры и духов. Егор Иванович глядел на них, высунув с площадки голову; поступить по совету Камышанского казалось сейчас необычайно легко. Голова начала кружиться, точно он, подхваченный водоворотом, увлекался совсем на дно. Егор Иванович, с трудом передвигая ноги, вошел в вагон, сел и закрыл глаза.
Сатурнов поджидал его, сидя в потемках на полатях, только светился кончик его папироски. Они молча вышли и во всю дорогу до Гавани не сказали друг другу ни слова. Пережитый день, точно мокрый черный тулуп, навалился на Егора Ивановича; он не понимал теперь, зачем едет и о чем будет говорить с Сергеем Буркиным. Хотелось попасть к себе, на диван, - так было грустно.
Глухие улицы Гавани опустели, грязь текла по ним, освещенная скудными фонарями. Завернув вдоль забора за угол, Егор Иванович увидел два ослепительных глаза крытого лимузина, стоящего у полуразрушенных ворот. Сатурнов крякнул и поглядел на Абозова с кривой усмешкой. Было так тихо, что, кроме чваканья шагов, слышался только шелест дождя, падающего отвесно в свету лимузиновых фонарей. Вдруг скрипнула калитка, женская закутанная фигура перебежала тротуар и скрылась внутри автомобиля. Тотчас в нем вспыхнул мягкий свет. Машина задрожала а тронулась. За хрустальными стеклами на светло-серых подушках сидела Валентина Васильевна в бархатной шубке. Ее брови были гневно сдвинуты. Лицо бледное, похудевшее, несравнимо прекраснее, чем представлял его Егор Иванович. Он сорвал шапку, машина проскользнула, обдав грязью. Он ахнул и побежал ей вслед посредине улицы по лужам и грязи. Сатурнов долго еще смеялся у ворот, кашляя и свистя на весь переулок.
14
- Егор, к тебе можно? Ты не болен? Ксюша сказала, что ты третий день не выходишь из дома. На кого ты похож! Боже мой, какой у тебя раззор! говорила Марья Никаноровна, входя в комнатку и оглядывая неприбранные вещи, книги и валяющуюся повсюду одежду. Егор Иванович молча поднялся с дивана, поцеловал у Марьи Никаноровны руку и принялся ходить, не выпуская папироски. Две свечи освещали его широкоплечую, теперь сутулую фигуру и осунувшееся, словно потемневшее лицо.
Марья Никаноровна села к столу, помахала на табачный дым и проговорила:
- Ты по крайней мере извещай, когда не приходишь обедать. В кухне целый завал всякой еды несъеденной.
- Извиняюсь, - проворчал Егор Иванович.
Она же, вглядываясь в его лицо, видела на лбу две новые морщины - от непереставаемого напряжения в одной мысли. Ей стало очень жалко его, и, продолжая говорить о хозяйстве и о Козявке, она думала, что со счастьем умерла бы сейчас, только бы ему стало легче. Но все же она продолжала говорить о пустяках. Он перебил:
- Кончится, кажется, тем, что я к черту пошлю этот городок.
- Отчего, Егор? Тебе разве плохо работать здесь? Или какая-нибудь неудача? Я прочла в книжке твою повесть, - мне еще больше понравилось.
- Я ничего не могу делать. Тогда она спросила нечаянно:
- Ты так и не видел ее?
Егор Иванович круто остановился.
- Не видел, - ответил он грубо, - звонил вчера по телефону. Мне сказали, она больна. Причем, кажется, отвечал ее голос. Ну, словом, кончено с этим. Да-с.
Он повалился на диван и закрыл глаза. После долгого молчания проговорил сквозь зубы:
- Маша, мне тяжко.
Не открывая глаз, он почувствовал, как диван подался под коленями Марьи Никаноровны. Лицу стало тепло от ее дыхания. Она сидела, наклонясь, поджав ноги. Ее глаза были скорбные, жалостливые, огромные, и дрожали губы. Он даже заметил, как рука ее чуть поднялась, чтобы приласкать, но не посмела. Он усмехнулся и сказал:
- Знаешь, мне писатель Камышанский посоветовал одну штуку сделать.
Она прошептала поспешно:
- Какую штуку?
Он глядел, как расширились ее зрачки, точно от безумия. И вдруг вся тяжесть долгих дней отошла от него. Сердце дрогнуло и заликовало. Он взял ее за кисти рук, потом у локтей, потом обхватил за плечи. Она сейчас же подалась, точно устремилась к нему.
- Маша, ты не сердишься? - прошептал он едва слышно.
Тогда лицо ее залилось румянцем, губы жалобно дрогнули и опустились, она уперлась в грудь ему рукой, освободилась и встала, вся еще вздрагивая, точно отряхиваясь. Он спрятал в подушку лицо и слышал, как она ушла, осторожно притворив за собой парадную дверь. Теперь он остался совсем один.
15
Вышла книжка "Дэлоса" с повестью Егора Ивановича, и критик Полынов напечатал о нем статью, где называл Абозова сыном народа, вскормленным музами; быком, взрывающим целину, и еще каким-то животным; нашел у него римский профиль и женскую душу.
Статью прочли, об Егоре Ивановиче заговорили в кружках и гостиных, и Гнилоедов послал ему записочку с просьбой второй повести.
Затем в комнатке у Егора Ивановича появилась личность, выбритая иссиня, в визитке, желтых башмаках и с пенсне без оправы. Это был один из трех рецензентов, бывших на вернисаже.
Быстро оглянувшись, он сбросил штаны Абозова со стула, сел, высоко закинул ногу и, уставясь карандашом на растерзанного и немытого Егора Ивановича, проговорил: