Мальчики и другие - Дмитрий Гаричев
Посыльный от Ростана прибыл к нему спустя почти два часа, когда он уже сделался зол на задержку; взмокший подросток вручил ему заложенный ближе к концу черный том без названия, постоял в дверях, ожидая подачки, но Никите было нечего ему принести. Ростан выбрал стихотворение, озаглавленное «Смерть врача»; в целом оно напоминало вещи той же Крестовской, меньше Почеркова, и только строки о кончающемся мире и дрожащем разуме выдавали руку нездешнего мастера, вероятно когда-то умевшего быть удивительным; это можно было проверить, раскрыв книгу с начала, но времени и так оставалось немного. Стоило признать, что Ростан угадал безупречно: кроме того, что текст не был опасно далек от привычных сожителям, в нем имелась единственная, но прямая подводка к инсулиновой теме, «спасительный шприц» из развязки сиял и вонзался, глава не мог этого упустить. Для лишней верности укола Никита решил, что не станет писать новой песни, а прочтет о последнем порыве врача под простую подложку из черновиков, без вступлений и неудобных здесь пауз, чего он никогда еще не делал и теперь мог использовать; оттого, как выгодно все складывалось, он был близок к восторгу. Ему не нравилось работать в собственной спальне, но ехать сейчас в ДК было все-таки лень, и Никита сел за домашний «Роланд», добытый для него на одной из первых раскопок, дорогой и чужой инструмент, длинная глыба пластмассового льда. Его родной Ernst Kaps 17471, унаследованный от отца, был торжественно переправлен в ДК в те же самые дни, когда из всего, что касалось какой-либо общей работы, возникал обязательный праздник: за пианино прислали открытый грузовик в нелепых венках по обоим бортам, перекрыв для него половину и так опустевшего центра; Никита тогда не без муки убедил их не сажать его в кузов для импровизации, сославшись на страх заболеть. Промявшись теперь за клавишами около получаса, он будто бы понял, как лучше украсить прочтение: в свой первый студенческий год он был болен от нестерпимой In Rainbows и в зимние каникулы, задавленный огромной тишиной, сочинил несколько вариаций на последнюю Videotape, надеясь исправить ее смертельную точность; он почти позабыл эти опыты, охладев и к щемящим британцам, и к почтительному подражательству, но музыка вся была в пальцах и возвращалась без труда. Из написанного той ничейной и дымной зимой он выбрал теперь несколько уверенных фраз, должных поставить номер с врачом на крепкие ноги; но воспоминание увлекло его дальше, и он провисел над «Роландом» еще безотчетное время, перебирая оставшуюся слякоть и удивляясь ее неспособности наконец пересохнуть, как ни зимою, ни летом не вывеивалась рудничная сырость из учебных коридоров и аудиторий, где цвело и мужало его одиночество. Бледный фудкорт, куда педаки притекали после занятий, имел над ними странную власть, и в какие-то дни он просиживал здесь долгие часы, не в силах отлепить локтей от стола; разговоры его не касались никак, от чужой еды пахло отребьем, свет был подслеповат, и тонкая ненависть начинала звенеть внутри него, не находя себе выхода. После взятия вся эта площадь досталась чайной мастерской Ласло, до того занимавшей десять квадратов на первом этаже; не всегда очевидные чайные проповеди скоро привлекли сюда наблюдателей из крайнего отдела, падких до тайных доктрин, и место стало тихо хиреть, пока Центавр не предложил чаеторговцу развернуть филиал у них в здании. После того как новость о сделке достаточно распространилась, Никита примкнул к нечеткому кругу недоброжелателей Ласло, наравне с книжниками и Почерковым: у него не было сильных предубеждений о работе отдела, но что-то подсказывало ему встать на эту сторону; с тех пор он не появлялся на бывшем фудкорте, пил дома спонсорский шиповник и вежливо отклонял приглашения на новые сорта.
Ночью он без труда проспал до половины четвертого; в последнем перед пробуждением сне Ростан и Палмер читали возле фонтана про «руки наших рук» и «мафорий Ульрики на башнях», и Никита проснулся, смеясь в тончающей тьме.