Игры на свежем воздухе - Павел Васильевич Крусанов
На крыльцо вышел хозяин, лет тридцати пяти, среднего роста, лицо добродушно-хитроватое, в веснушках, взгляд острый, умный, волосы и борода – огонь. Пал Палыч ещё перед обедом звонил ему и говорил о лодке. Подойдя к воротам, Андрей степенно поздоровался с гостями за руку и протянул ключ от лодочного замка. Цукатов принял.
– Помните какая? – спросил Андрей и подсказал: – Голубая, с зелёными скамьями. Вёсла в лодке – цепь в уключины продета.
– Разберёмся, – заверил Цукатов.
В юности, не поступив с первого раза в университет, Цукатов год отработал на заводе учеником фрезеровщика, на основании чего считал себя знатоком простонародных нравов и умельцем вести правильный разговор с человеком труда, насквозь прозревая его ухватки. Хотя тут и без микроскопа было видно, насколько рыжий хозяин непрост.
– Что утка? Есть на озере? – осведомился профессор.
– Маленько есть. – Хозяин сощурил лукавые глаза.
– А гусь?
– И гусь садился. – Рыжая борода величаво качнулась. – Вы всех не бейте, нам оставьте.
– Оставим, – пообещал Цукатов. – Вечёрку с подсадными отсидим и, может, утреннюю зорьку. Если не проспим. А после – подсадные ваши.
– Добро, – кратко, с достоинством ответствовал Андрей. – Тогда ключ завтра и вернёте. Спасай вас Бог.
Подъехали к берегу, выпустили на волю Броса и переобулись в болотники. Вода в озере почти не поднялась: зима была малоснежной, весноводье – скупым и коротким. Понемногу смеркалось – впору было поспешить.
Надули лодку, поделили чучела и договорились так: Цукатов с Бросом сядут в плоскодонку, а Пётр Алексеевич возьмёт одноместную резинку.
Миновав сухую осоку и камыши, сквозь которые к лодочным привязям был пробит проход, вышли на открытую воду. Пётр Алексеевич помнил, что если плыть влево вдоль берега, то там, за мысом, вскоре начнётся череда камышовых заводей и береговых загубин, где они с Пал Палычем прошедшим августом стреляли утку с лодки. Туда он и решил направиться, поглядывая, где на воде качаются пёрышки – верный знак, что утка здесь уже садилась. Цукатов погрёб прямо, вглубь озера, где виднелась цепочка сливавшихся и распадавшихся камышовых островов – он намеревался сесть в засидку там.
Поодаль с места на место перелетали парами и небольшими стайками нырки и кряквы, над кромкой берега звонко кричали чибисы (здесь говорили «пиздрики»), плавно махали крыльями вездесущие ворóны, какие-то мелкие птахи в бурой прибрежной осоке невысоко вспархивали и как-то зло попискивали, словно уже исчерпали в состязании всё благозвучие своих голосов и теперь просто сквернословили. Ветер стих, лишь изредка покачивая камышины, но не оставляя следа на глади вод. Вдали на постепенно темнеющем, однако всё ещё посверкивающем зеркале паслись утиные табунки и несколько длинношеих лебедей. Гусей не было видно ни на воде, ни в огромном небе.
Потратив на поиски примерно четверть часа, Пётр Алексеевич приглядел довольно обширную заводь со следами утиной днёвки и удобными камышовыми зарослями, в дебрях которых легко можно было укрыть лодку. Замерив веслом глубину, Пётр Алексеевич размотал привязи грузил на чучелах и живописно расставил стайку, потом достал из коробки тут же заголосившую подсадную, привязал к ногавке бечёвку с тяжёлым железным болтом и определил утку возле компании пластмассовых сородичей. Та первым делом раз-другой окунулась с головой в воду, освежая перо.
Как смог, Пётр Алексеевич разогнал резинку и врезался широким носом в камыши, стараясь засадить лёгкую лодочку как можно глубже в шуршащие заросли. Глубоко не получилось. Тогда он прощупал веслом дно и осторожно спустил ногу в болотнике за тугой борт. Ничего, встать можно. Пётр Алексеевич подтянул лодку так, чтобы зашла в гущину целиком, с кормой, потом прикрыл камышом со всех сторон, оставив прогляды на заводь, после чего удовлетворённо уселся на доску скамьи.
Ружьё положил на колени, нащупал в кармане куртки фляжку с коньяком, поудобнее поддёрнул патронташ, из другого кармана достал манки – на утку и гуся – и повесил их на шею. Всё – готов.
Подсадная в меркнущем свете уже завела монотонный утиный запев.
Селезень налетел, когда солнце ещё не закатилось. Позволив ему с шумом сесть на воду, Пётр Алексеевич ударил из нижнего ствола – дробь рассыпалась по воде, зацепив селезню зад и выбив из хвоста перо. Он дёрнулся в сторону, распахнул крылья, но вторым выстрелом, выцеливая так, чтобы не задеть ни подсадную, ни чучела, Пётр Алексеевич его положил. Пришлось выбираться из камышей за добычей, а потом снова прятать лодку в гущину.
Небо на востоке потемнело, запад озаряла акварельная, уже не слепящая розовая полоса, высвеченная упавшим за горизонт солнцем, ближе к зениту её сменяла густеющая синь, на фоне которой чернели растянутые цепочкой брызги облаков. Похолодало – пару раз Пётр Алексеевич приложился к фляжке. Подсадная голосила без устали, а когда всё же переводила дух, Пётр Алексеевич крякал за неё, поднося к губам манок. Поначалу дул и в гусиный, но вскоре перестал: гуся на озере определённо не было – ни резкого клика с воды, ни поднебесного хора пролетающего клина. Да и утка не баловала – за час на озере в разных концах громыхнуло выстрелов шесть-семь, не больше.
Показались два селезня, пошли, снижаясь, по дуге к заводи, однако повернули, передумав садиться. Пётр Алексеевич пальнул дублетом в угон, но то ли промазал, то ли на излёте не достала дробь. Зато обрадовала лебединая стая – примерно дюжина белых красавцев, вытянув шеи, пронеслась прямо у него над головой так низко, что был слышен тугой свист махового пера. Сели где-то за камышом, на чистой воде – с засидки не увидеть.
Пётр Алексеевич прислушивался к отдалённым птичьим крикам, всплескам воды – кормился в озёрной траве карась и линь, – переводил взгляд с гаснущего горизонта на нежно подсвеченный бледно-алым бок высокого облака, невесть откуда выкатившегося на западную окраину неба, и изредка прикладывался к фляжке, согревая стынущую под ночным дыханием весны кровь. Его охватило благостное умиротворение, захотелось раз и навсегда опростить свою жизнь, вычеркнуть лишнее, сделать её подвластной распорядку природных перемен и ничему иному, забыть суету будней и отринуть путы пустой, имеющей ценность лишь внутри своего пузыря городской тщеты. Но состояние счастливой созерцательности, в которое он погрузился, не предполагало никаких усилий во исполнение желаний. Вот если бы случилось всё само собой, не требуя от него твёрдых решений, внутренних усилий и