Избранное - Феликс Яковлевич Розинер
— Ну что, соучастник? — обратился к мальчику усатый.
Дело было плохо. Куда еще ни шло — «участник». А вот «соучастник» — это звучало совсем уже худо.
— Которая твоя? — приставал к нему усатый. Мальчик молчал.
— Что ж не отвечаешь ревизору? — подначивал директор, посмеиваясь. — Испугался?
Вот еще, испугался он ревизора! — подумал мальчик. И кивнул головой на свою скрипку.
— Смотри-ка, честный! — с наигранным удивлением воскликнул ревизор. — Ну а если ты честный, может, ты знаешь, сколько стоит твоя скрипка?
— Господи! — снисходительно сказал мальчик. — Да она ж фабричная. Таких вон в музыкальном магазине знаете сколько? Сто восемьдесят, вот сколько стоит.
— Верно! — опять как будто удивился ревизор. — Фабрика на Ярославском шоссе, Москва, артикул триста семьдесят два. Так что? — повернулся он к директору. — Столько и спишем?
— Вам виднее, — ответил директор и пожал плечами. — Ваша ответственность, как уж хотите.
— И это верно, — весело сказал ревизор. — Иди, малый, сюда.
Мальчик подошел. Усатый встал, взял со стола красавицу скрипку и, с опаской держа ее на вытянутых руках, подал мальчику.
— Да нет, — пролепетал тот. — Моя — та, другая. Вы ошиблись.
— Угу, — басом прогудел усатый. — Ошибся. Под свою ответственность. Бери-бери, а то раздумаю.
— Бе-ри же ее? У-бе-га-ай! — точь-в-точь как в прошлый раз завопила девчонка.
— Цыц! — стукнул кулаком об стол директор. — Все равно выпорю!
В густой уже темноте, почти не видя дороги, бежал мальчик домой, и детская его душа летела, радуясь, чуть впереди него, а красавица скрипка тихонько пела, но так как ее укрывал футляр, никто ее пения не слышал, разве что лишь детская душа, которая, надо сказать, слышит все…
Ахилл замолчал.
— Душа, — сказал кто-то с «камчатки». — Что такое эта душа?
Ахилл ответил не сразу, и ответил с неудовольствием:
— О душе поговорим отдельно. Или мне уже не продолжать?
— Продолжать, продолжать! — закричали ему.
— Ну, то-то, — сказал он строго. И стал продолжать.
— В город Косов мальчик со своим отцом приехал на неделю, — для того, чтобы тут отдохнуть, побродить по окрестным горам и затем отправиться дальше, глубже в Закарпатье, а главное — взобраться на Говерлу, самую высокую вершину в тех местах.
В Косове готовились к празднику. Церковь, стоявшая совсем рядом с домиком, где мальчик и его отец стали жить, называлась Ивановской, и приближался Иванов день, который в Косове и был особым днем — храмовым праздником местной церкви. Мальчик то и дело выбегал из дому, но ни за что не хотел уходить далеко: к церкви съезжались гуцулы из горных селений — усатые, горбоносые, сухощавые, все в расшитых, выделанных из бараньих шкур мехом внутрь безрукавках-гуцулках, с мужчинами приезжали и дородные хозяйки, и красавицы девушки — в сапожках, в юбках с передничками, в белых кофтах с ручным шитьем, с монистом на шее и с сережками в ушах. Уже за день до праздника вокруг церкви шла торговля — не бойкая, а веселая, потому что товар не столько для прибыли был предназначен, сколько для выставки: вот, соседи, полюбуйтесь, каков я делаю овечий сыр, а вот какой я выткала килим, а вот «гуцулочка» на мальчика, примерь, хозяин, как ему хорошо! Мальчик же, с блестящими глазами, раскрасневшийся и возбужденный, все просил отца — купи, купи! — свистульку в виде птицы, свистульку в виде овцы, свистульку-дудочку из дерева, дрымбу — железную скобочку с язычком, звучавшую, когда ее прикладываешь к зубам и ударяешь по язычку, — дрымбу «великую» с низким тоном, и дрымбу «дитевую», дававшую тон высокий. Скоро у мальчика образовался немалый набор всех этих звучащих игрушек. И еще накупили фигурок-зверушек, слепленных из сырной массы, — белых и раскрашенных. Они были мягкие и истекали на солнце маслом, но должны были скоро высохнуть и затвердеть, чтобы стать настоящей, говорил отец, народной скульптурой.
В день праздника все вокруг запрудил народ. В церкви пели и снаружи тоже пели — стройно, в унисон, все вместе. Днем, к обеду, люди тут же, у церкви, на кладбищенских камнях, на близких огородах располагались для трапезы: развязывались белые узелочки с едой, появлялись тут же сыр, хлеб, луковицы и большие бутылки вина. Потом снова, ближе к сумеркам, начали службу, снова пели, а когда стемнело, повсюду зажглись огоньки. Они мерцали, тихо перемещались, исчезали за деревьями и появлялись снова, слышались смех и далекие возгласы, и казалось, что это они, огоньки, восклицая и посмеиваясь, манят, уводят людей за собою к деревьям, в кустарник, на обрывистый берег реки, где шумел день и ночь водопад. «Ночь Ивана Купалы», — сказал отец и стал рассказывать мальчику все, что знал о древних обрядах этого празднества. Но, может быть, и не все, потому что было в этих обрядах и то, о чем мальчику знать было рано.
Совсем уже ночью на улице громко плясали, стучали бубен и барабан, и фальшивая, даже вовсе не настроенная скрипка повторяла три или четыре заунывных звука, в которых трудно было услышать ступени из верных тонов и полутонов. «Это такой исполнительский стиль, народный», — объяснил отец не то в шутку, не то всерьез, и под эти неверные звуки скрипки мальчик, чувствуя от них в груди стеснение и тошноту, заснул в своей постели.
Проспал он почти до полудня. Теперь у церкви было безлюдье, гуцулы разъехались рано, чтоб еще до жары оказаться дома, высоко в горах. Грусть и пустоту ощущал теперь мальчик, он ходил по кладбищу, читая письмена, отбитые на камне, странные, малопонятные, смотрел на церковь, на ее, в цветных квадратиках, окна, в которых отражения деревьев ломались, двигались, бежали вместе с облаками и с перелетавшими от ветки к ветке голубями. «Угунгур! Угунгур!» — попробовал мальчик произвести своим горлом то, что без конца неслось от голубей, но похоже у него не получалось. Он прошел к хозяйскому сараю, осмотрел стоявшую перед ним телегу, заглянул в него — ни ворот, ни дверей у сарая не было. Висели на стене хомут и разная сбруя для лошади, там блестели косы, вилы и лопаты, было около входа точило. Войдя внутрь, мальчик замер на месте.
— Папа, папа! — бежал он к дому мгновенье спустя. Отец сидел у окна и читал. — Папа, папа, скорее!
Отец вышел к нему, от потащил отца за руку.
В сарае, на сложенных штабелем досках, лежала скрипка. Не сразу можно было рассмотреть ее. После яркого солнца, светившего во дворе, внутренность сарая казалась темной совсем, и хотя светило и сквозь многие щели лучами,