Максим Гуреев - Брат Каина - Авель
"Давай, Деряга, давай! Убей его к чертям собачьим!" - заорали на трибунах.
Забивала начал разбегаться перед ударом. "Пошел, пошел!" - вновь заблажили на трибунах.
Когда же до мяча оставалось каких-нибудь несколько шагов, Дерягин вывернул назад правую ногу и так, волоча ее, даже припадая на нее, оставляя на поле длинный, мгновенно заполнявшийся гнойной водой след, перевалился на левую ногу и упал. Упал!
- Деряга, вставай! Вставай, падла, чего разлегся!
Нет, не так. Опять не так. Все было по-другому...
Разбрызгивая продавленную бутсами жижу, забивала тяжело развернулся на месте и "пыром" пробил по туго набитому мешку. Мяч поднялся и, оставляя за собой извивающийся наподобие змеи, клубящийся меловой столп, полетел к воротам, набирая скорость. А страдавший недержанием мочи судья лег на землю, прижал колени к подбородку и так стал пережидать горячие, душные, парные конвульсии, приговаривая при этом: "Сейчас, сейчас; потерпи, потерпи совсем немного". Нет, не выдержал, не вытерпел и заорал на весь заводской стадион. Слег.
Мяч попал Измаилову в голову. Вратарь попытался выдохнуть, насколько это позволяли путы, подтянулся на верхней перекладине ворот, но внезапно обмяк, вздрогнул, и на полотенце выступила кровь. Густое квасное сусло.
Дерягин отвернулся и высморкался.
Высоко задирая ноги, судья побежал в перестроенный под раздевалку барак, расположенный рядом с трибунами у заводской котельной.
Околел, околел - ну и черт с ним!
Измаилова похоронили прямо за воротами. С тех пор в футбол здесь играть перестали, да и поле вскоре заросло густым, непроходимым кустарником-голутвой.
Здравствуй, брат Каина - Авель.
"Ну здравствуй, брате".
Брат Авеля - Каин.
Братья улыбаются друг другу. Вспоминают детство, называют имена мальчиков, живших в соседнем дворе,- Алексей Первый, Алексей Второй, Михаил, Александр Первый, Александр Второй, Сергей, Павел, Андрей Первый, Андрей Второй, Андрей Третий Малый, читают сделанные на заборе надписи, смеются.
Нет, мать не узнала Каина, так он изменился за эти проведенные в полнейшем одиночестве годы, так постарел. Она даже подошла и, ни о чем не подозревая, спросила: "Извините, вы не подскажете, где здесь находится десятый участок?" "А вы на нем и стоите",- улыбнулся Каин в ответ.
Потом мы сели рядом с могилой брата на деревянную скамейку, мать достала из сумки завернутое в газету хлебное крошево, сухари, несколько крашеных яиц, заткнутую бумажной пробкой бутылку с холодным чаем и принялась подзывать птиц. Подманивать их, чтобы затем поймать, даже не прибегая к помощи силка или сплетенного из проволочной изоляции шнура, посадить в ладонь и затворить внутри кулака. Несильно, совсем несильно затворить. Там. Нет, не сдавливать, выпуская сквозь пальцы пух, но согревать. Едино согревать дыханием через вставленную в рот алюминиевую воронку.
Мать вынимала свернутую из плотной почтовой бумаги пробку и выпивала холодный чай прямо из горлышка. Проглатывала с удовольствием, потребляла. Чай был настоен на травах.
На следующий день после посещения кладбища мы уехали домой. И это уже в поезде, при подъезде к Обводному каналу, мать встала коленями на пол, животом легла на полку, на которой я сидел, и, наклонившись к самому моему лицу, проговорила: "Вот и остались мы с тобой вдвоем". "А как же твоя сестра Тамара?" "Нет, нет, пожалуйста, не говори так! - Мать замахала головой в ответ.- Только мы вдвоем и остались на белом свете, да под звездным небом затылком, в которое упирается медная статуя, изображающая завернутого в багряницу звездочета Веельфегора".
После возвращения из Воронежа еще какое-то время Авель продолжал получать письма от брата, но потом все прекратилось. А почтальон с трудом волочил по заснеженной улице сшитую из синей клеенки сумку, доверху набитую бумагами, как черновиками, беспрестанно поправлял козырек на фуражке, которая съезжала на глаза, останавливался, чтобы перекурить. От почтальона шел пар. Или дым?
Авель отходил от окна все дальше и дальше, прятался в самой глубине комнаты, хотя бы и ложился на кровать, над которой висели часы, слушал, как в трубах шумит кипяток, а в мусоропроводе воет прорвавшийся через оторванные еще во время войны взрывом отдушины ветер. Сквозняк. Часы шли, значит, мать завела их, включила радио, пустила воду из крана, зажгла свет в коридоре и на лестничной площадке, вынесла во двор ведро с картофельными очистками, поздоровалась с почтальоном, который развел руками в ответ: "А вам сегодня ничего нет",- предложил затянуться, мать отказалась, поблагодарила, вернулась домой.
Мать была верующим человеком, она веровала во Святую Троицу и во Святое Воскресение Христово. Еще она была уверена в том, что невинные души расстрелянных мирных жителей вопиют к Богу, и нет им числа, и напоминают они кишащее людское море. "Окиян". Об этом ей, кажется, рассказывал отец, тот самый, который в 1939 году участвовал в велопробеге по маршруту Судак Феодосия. Рассказывал тайно, шепотом, прикровенно.
Во время войны он служил штурманом в эскадрилье торпедоносцев где-то под Мурманском. Вспоминал, как они сутки напролет могли лететь над морем, над океаном, как на рассвете они выходили в заданный квадрат, перестраивались в боевой порядок и торпедировали загруженный много выше ватерлинии боеприпасами военный транспорт. Так как самолеты выходили на эшелон до ста метров, то можно было видеть, как люди прыгали за борт в ледяную воду, и черные вздувшиеся бушлаты потом еще долго тянулись по кромке переливающегося кобальтовой слюдой нефтяного пятна. Из трех самолетов, уходивших на задание, на базу, как правило, возвращался только один - полуобгоревший, изрешеченный осколками, с насквозь прошитым из зенитных пулеметов фюзеляжем по центроплану, на одном двигателе. Техники выбегали на выложенную рифлеными стальными плитами рулежку, снимали промасленные, пропахшие потом фуражки и начинали размахивать ими навстречу торпедоносцу, который тяжело вываливался из низкой февральской облачности, видели, как от самолета откалываются оплавленные куски, а из густо смазанных дымящимся тавотом лонжеронов на землю высыпаются стреляные гильзы. Потом, уже после посадки, из забрызганного кровью фонаря вытаскивали мертвого стрелка-торпедиста. Отец матери выбирался сам, переваливался из кабины на крыло и страшным голосом требовал, чтобы ему принесли галоши. Галоши ему тут же приносили, и он, кряхтя, напяливал их поверх унтов, затем спускался на землю и, не оглядываясь, брел по летному полю.
Летать он начал в Москве еще в 1934 году на аэродроме Центрального аэроклуба в Тушине. Об этом Авель узнал совершенно случайно, когда уже в Ленинграде среди бумаг, привезенных сюда неизвестно зачем из Воронежа, он нашел перевязанную жгутом стопку писем и пожелтевших от времени фотографий деда. На обороте одной из фотографий, достаточно пересвеченной, с размазанным, видимо, во время печати небом, карандашом была составлена планерная полетная карта: "Сегодня, 18 мая 1935 года. Средняя облачность. Доходящий до штормового, резкий северо-западный ветер. После ночного дождя состояние взлетной полосы удовлетворительное. Поднялись в воздух в одиннадцать тридцать. Разводящий ушел. Получил разрешение на выполнение упражнения "треугольник". Приступил к выполнению упражнения "треугольник". Прошел первый угловой ориентир по колокольне церкви Спаса Преображения, что в Тушине. При выполнении разворота видел, как в церковном дворе складывали невообразимой величины костер, скорее всего жгли строительный мусор. Говорят, что здесь будет аэроклубовское общежитие. Бесформенными клоками к небу поднимался густой, вонючий дым - это солдаты бросали в огонь черные потрескавшиеся доски. Пошел дождь. Видимость резко ухудшилась. Доложил обстановку диспетчеру полета. Получил приказ - продолжать выполнение упражнения "треугольник". При попытке разворота у ориентира по Сходненско-му мосту сильнейшая восходящая атака вывела из строя правый руль высоты и хвостовой спойлер. Планер получил носовой крен до сорока пяти градусов, потолок упал до двухсот метров. При подходе к аэродрому горизонт удалось выровнять. Запросил посадку. Вместо разрешения на посадку получил приказ занять эшелон до тысячи метров и ждать дальнейших команд. Дождь почти прекратился, но ветер усилился до критического. Попытался поймать восходящий поток..."
Авель вообразил себе, как дед, планируя ладонями, рассказывал бы ему:
- Я попытался поймать восходящий поток, чтобы дотянуть хотя бы до Ходынки, но после прохождения облачности планер почти полностью потерял управление и, периодически срываясь в "штопор", стал падать. Мимо, беспорядочно сменяя друг друга, вот так - вот так, понеслись деревянные одноэтажные бараки, огороды, выкрашенные в зеленый цвет заборы, железнодорожные пути, пристанционные постройки, прямые, ровно обсаженные деревьями поселковые улицы, телеграфные столбы, проваливающиеся за размытый дождем и ночными испарениями горизонт, целая вереница столбов, целая скорбная процессия. Вот так - вот так. Из-за удара об один из них совершенно внезапно расклинило правый руль высоты. Планер резко взмыл вверх, словно взошел на осыпающийся, вертикально уходящий от земли сланцевый уступ-Голгофу, и развернулся. Только теперь я увидел, что на меня надвигается огромный восьмимоторный аэроплан. Уйти в сторону было уже невозможно. Мы медленно - секунды превратились в вечность - плыли друг навстречу другу...