Юрий Олеша - Воспоминания о Юрии Олеше
Олеша. Стенич ничего не переводит. Он все выдумывает. И вообще надоело. Дос-Пасос, Джойс, Дос-Пасос, Джойс! Все говорят - Джойс, - а никто не читал! Вот идет Роскин. Он критик. Роскин, что вы думаете о Джойсе?
Рескин. Я ничего не думаю, Юрий Карлович. Я его не читал.
Олеша. Вот нашелся честный человек. (Мирскому.) Что вы будете есть, Дима?
Mиpский (грустно). Ничего. Я на диете.
Стенич. Борьба человека с желудком?
Mиpский (очень грустно). Желудок победил. Между прочим, Юра, Джойс большой писатель.
Олеша. Написал главу без знаков препинания? Слышал! В Одессе маклеры давно пишут телеграммы без запятых и точек.
Стенич. Мы знаем. В Одессе было все. Даже футбол, и вы играли форварда.
Олеша. Да, в Одессе играли в футбол в то время, когда ваш папа играл в преферанс. И я играл за форварда. Старостин, скажите ему.
И Олеша произносит монолог о футболе, Одессе, о молодости, о кругосветном путешествии Дарвина на корабле "Бигль", обо всем, что приходит ему в голову, и опять о футболе. Но тут его обрывает Стенич:
- Все-таки мне не верится, что вы играли форварда.
- Значит, я лгу? Я, дворянин, шляхтич, - лгу? Дима! За это у вас в гвардии вызывали на дуэль?
- За что за это? В гвардии вызывали. И настоящие дворяне вызывали.
Так протекали эти застольные беседы. Передать их в точности невозможно, - столько в этих словесных поединках было и серьезного, и смешного, и неожиданного. С комической серьезностью Олеша говорил о своем шляхетском происхождении и шляхетском тонком обращении.
- Когда вам говорят: "Падам до ног", надо отвечать: "Юш леже", то есть вы только падаете к моим ногам, а я уже давно лежу у ваших ног. Вот что значит деликатное обхождение!
Моей жене он доказывал, что его, как шляхтича, могли бы избрать королем Речи Посполитой и тогда бы он назывался "пан круль Ежи Перший" король Юрий Первый.
Но и это, казалось, его не удовлетворяло, он требовал, чтобы его называли "пан круль Ежи Перший велький" - великий.
Это была великолепная игра. Актерские способности Олеши сказывались в многозначительном тоне, в патетике, которой он владел, как опытный актер на амплуа героя-резонера.
Мне кажется, он был прирожденным драматургом. Когда он писал, то, вероятно, пробовал, как звучит фраза в монологе, диалоге или авторском отступлении, и при этом у него было соответствующее выражение лица.
И все-таки пьесы ему не удавались.
Повесть "Зависть" стала пьесой, она называлась "Заговор чувств". Была поставлена в Театре Вахтангова и имела успех значительно меньший, чем повесть.
О "Списке благодеяний", следующей пьесе Олеши, в свое время много писали и говорили. По-моему, многое в этой пьесе не от Олеши, даже главное действующее лицо - актриса. Эта роль была написана для Зинаиды Райх и казалась искусственной, несомненно внушенной писателю Мейерхольдом и Райх. Влияние Мейерхольда было очень сильным, он считался в то время признанным лидером передового, новаторского театра. Написать пьесу для Мейерхольда было соблазнительно. Но в выдуманных скитаниях и терзаниях некоей актрисы нельзя было показать список благодеяний советской власти. В этой пьесе были отлично выписанный образ белого эмигранта Кизеветтера и несколько блестящих, с острым подтекстом, диалогов.
Ни Олеше, ни Театру Мейерхольда эта пьеса лавров не принесла, но никогда Олеша не отозвался дурно или просто непочтительно о Мейерхольде.
Только "Три толстяка", написанные для детей, утвердились в театральном репертуаре.
В 1939 году в городе Гродно, который долгие годы входил в пределы буржуазной Польши, я познакомился с родителями Олеши. Они не видели сына с 1920 года. Отец - представительный старик с пышными седыми усами, мать, Ольга Владиславовна, - властная женщина, которую больше всего удивляло то, что Юрий писатель, да еще известный. Несмотря на то, что старики прожили в Польше почти два десятилетия, в их речи все еще звучала южная интонация. И я не мог избавиться от ощущения, что я не в Гродно, а в Одессе. Юрий был очень похож на мать: тот же пристальный взгляд в упор, та же быстрая речь и мгновенная реакция на еще не досказанную фразу.
Мне не пришлось встретиться с Юрием в Одессе. Кстати, он не признавал за мной права называться его земляком, так как я прожил в Одессе всего три школьных года. Об Одессе и одесситах он рассказывал с восторгом.
- Сижу в "Лондонской" в номере. Скучно. Жарко. Смотрю в окно. На бульваре на скамейке - пара, - должно быть, муж и жена, видно, что ссорятся. Решил выйти проверить. Иду мимо супругов. Действительно, ругаются. Вдруг слышу, он говорит: "Смотри, идет писатель Олеша". А она ему сердито: "Когда мне это неинтересно!.." Вот и работай для них. Ей это неинтересно.
Ресторан в той же "Лондонской" гостинице. Олеша высовывается из окна и делает знак старику - продавцу папирос.
- Дадим заработать старику. Пачку "Казбека". Старик долго глядит в окна и наконец кричит:
- Откуда вы выглядываете?
- Я выглядываю из вечности, старик!
И как это было сказано! Не сказано - провозглашено!
Или вот как Олеша описывал свой приезд в Одессу:
- Одесса все-таки странный город. Почему-то поезд приходит в четыре тридцать утра. Зверски хочется спать. Зима. Конечно, ни такси, ни трамваев. Добираешься до знаменитой "Лондонской". Горит одна лампочка, и за конторкой старик портье, мы знаем друг друга десять лет. Делает вид, что не узнает. "Номер с ванной". - "Броня есть?" - "Нет брони. Какая еще броня?" - "Нет брони - нет номера. Что мы будем устраивать с вами оперу". - "У вас половина номеров пустые! Вот на доске ключи". - "А может быть, гости ушли гулять..." - "В пять часов утра? В феврале?" - "Вы их будете учить? Ну, хорошо, нате вам ключ, товарищ Олеша. Вы надолго или как в прошлом году?.." - "Давайте ключ. И какого черта вы со мной резонились?" - "Боже мой! Надо же понимать. Пять часов утра. Скука. Хочется поговорить с человеком..."
Это Одесса, - с удовольствием подчеркивал Олеша. - В Москве или в Ленинграде - ничего подобного...
Его любимцем был состарившийся красавец бильярдист Джибели, после революции он был метрдотелем в "Лондонской" гостинице. Заядлый игрок в прошлом, Джибели знал отца Олеши и отзывался о нем так: "Ну, Карлуша был мелкий игрок". О таких игроках говорили: "Играют мелко, но проигрывают крупно". Азарт Олеша все-таки унаследовал от отца.
Юрий передавал рассказы Джибели, тонко имитируя светский говорок состарившегося льва Одессы:
- "Понимаете, Юрий Карлович, из клуба уедешь в три часа ночи. Куда ехать? В "Северную". Выпьешь в шантане одну-другую бутылку "Мумм кордон вер", дальше все как в тумане... Проснешься - черт его знает, день или ночь... Какая-то комната, постель, женщина... Кто? Откуда... Горестная жизнь фата..."
Работал Олеша много, всегда. Исписывал страницы острым почерком, большими буквами, сильно нажимая пером на бумагу. Иногда, написав на одном листе две-три строки, бросал его и брал другой. Писем писать не любил. Но однажды, в 1929 году, вернувшись из Испании в Париж, я получил от Олеши письмо. В то время во Франции вышел перевод "Двенадцати стульев" Ильфа и Петрова. Юрий писал:
"...Насчет Ильфа и Петрова узнайте у Аристида Бриана, который, говорят, является горячим их поклонником. Приезжайте скорее!.. Мы хотим видеть вас. Правда ли, что от Севильи до Гренады раздается звон мечей?"
Олеша рассказывал о том, кого встретил накануне в "Кружке" артистическом клубе:
"Были: рыжий Миша (брат Ильфа), С. Семенов (который "Нат. Тарпова"), тот же Андрюша Малышев, неизвестная девушка и грустный вождь В. Маяковский".
Даже в шутливом письме Олеша пишет о грустном Владимире Владимировиче Маяковском. Он приметил грусть, которая в последний год жизни все чаще и чаще, даже на людях, владела Маяковским. Олеша считал его вождем не только Лефа, но вождем поэтов.
Характер у Олеши был трудный, он дерзил, грубил, иногда даже оскорблял людей, которые любили его. Дня через два он встречал обиженного им человека и, глядя в глаза, протягивал руку.
- Мы не в ссоре? Нет? Ну, хорошо.
На это любивший его Валентин Стенич отвечал с горечью:
- Вы были отвратительны.
Дмитрия Петровича Мирского Олеша доводил до белого каления неожиданными афоризмами вроде:
- Античного мира не было.
- Я вас ударю, невежда! - в припадке ярости визжал Мирский.
Дмитрий Петрович был в прошлом гвардейским офицером, служил в полку стрелков императорской фамилии. Из полка он был исключен за то, что, когда командир на полковом празднике провозгласил тост за "августейшего шефа государя императора", Мирский отодвинул свой бокал и сказал:
- Я за незнакомых не пью.
Дмитрий Петрович был человеком огромной эрудиции, энциклопедического образования. Иногда мы затевали своеобразную игру. Отыскивали в энциклопедическом словаре замысловатое, редко употребляемое слово или фамилию какого-нибудь всеми забытого деятеля и спрашивали Дмитрия Петровича, что означает это слово или что это за деятель и чем он знаменит.