М Загоскин - Вечер на Хопре
Ты, верно, не забыл,- сказал он мне,- что я в послед ний раз виделся с тобою накануне великого поста, в маска раде у Медокса. В ту самую минуту, как на хорах протру били полночь, я заметил посреди толпы масок Лауретту, которая, проходя мимо, манила меня к себе рукою. Ты был чем-то занят другим и, кажется, не заметил, как я вскочил со стула и побежал вслед за нею. Ступай сейчас домой, сказала она мне, когда я взял ее за руку,- я требую также, чтоб ты четыре дня сряду никуда не выезжал и не принимал к себе никого. Во все это время мы ни разу с тобой не увидимся. В пятницу приходи сюда пешком один, часу в двенадцатом ночи. Здесь в ротонде будет репетиция концерта, который я даю в субботу .- Но к чему так поздно? - спросил я.- И пустят ли меня? - Не беспокойся! - отвечала Лауретта.- Для тебя двери будут отперты; я репетицию назначила в полночь для того, чтоб никто не знал об этом, кроме некоторых артистов и любителей музыки, которых я сама пригласила. Теперь отправляйся скорее, и если ты исполнишь все, что я от тебя требую, то я навеки буду принадлежать тебе; если же ты меня не послушаешься, а особливо когда пустишь к себе приятеля, с которым сидел сейчас вместе и которому рассказал то, о чем бы должен был молчать, то мы никогда не увидимся ни в здешнем, ни в другом мире; и хотя, мой милый друг, всем мирам и счету нет,- промолвила она тихим голосом,- но мы уж ни в одном из них не встретимся с тобою . В течение двух лет, проведенных мною в Неаполе, я успел привыкнуть к странностям и необыкновенным капризам Лауретты. Эта пленительная и чудесная женщина, то тихая и покорная, как робкое дитя, то неукротимая и гордая, как падший ангел, соединяла в себе всевозможные крайности. Иногда она готова была враждовать против самих небес, не верила ничему, смеялась над всем - и вдруг без всякой причины становилась суеверною до высочайшей степени, видела везде злых духов, советовалась с ворожеями и если не любила, то по крайней мере боялась бога. По временам она называла себя моей рабою и была ею действительно; но когда эта минута смирения проходила, то она превращалась в такую властолюбивую женщину, что не выносила ни малейшего противоречия; а посему, как ни странны казались мне ее требования, я не дозволил себе никакого замечания и безусловно обещался исполнить ее волю, тем более что она дала мне слово, что это будет последним и окончательным испытанием моей любви. - Ты можешь себе представить,- продолжал Зорин,- с каким нетерпением дожидался я пятницы. Я приказал всем отказывать и даже не принял тебя, когда ты поутру приехал со мною проститься. Днем ходил я взад и вперед по моим комнатам, не мог ни за что приняться, горел как на огне, а ночью,- о мой друг! Таких адских ночей не проводят и преступники накануне своей казни! Так не мучили людей даже и тогда, когда пытка была обдуманным искусством и наукою! Не знаю, как дожил я до пятницы; помню только, что в последний день моего испытания мне не только не шла еда на ум, но я не мог даже выпить чашку чаю. Голова моя пылала, кровь не текла, а кипела в моих жилах. Помнится также, день был не праздничный, а мне казалось, что в Москве с утра до самой ночи не переставали звонить в колокола. Передо мной лежали часы; когда стрелка стала подвигаться к полуночи, нетерпение мое превратилось в какое-то бешенство; я задыхался, меня била злая лихорадка, и холодный пот выступал на лице моем. В половине двенадцатого часа я накинул на себя шинель и отправился. Все улицы были пусты. Хотя моя квартира была версты две от театра, но не прошло и четверти часа, как я пробежал всю Пречистенку, Моховую и вышел на площадь Охотного ряда. В двухстах шагах от меня подымалась колоссальная кровля Петровского театра. Ночь была безлунная, но зато звезды казались мне и более и светлее обыкновенного; многие из них падали прямо на кровлю театра и, рассыпаясь искрами, потухали. Я подошел к главному подъезду. Одни двери были немного порастворены: подле них стоял с фонарем какой-то дряхлый сторож, он махнул мне рукою и пошел вперед по темным коридорам. Не знаю, оттого ли, что я пришел уже в назначенное место, или отчего другого, только я приметным образом стал спокойнее и помню даже, что, рассмотрев хорошенько моего проводника, заметил, что он подается вперед, не переставляя ног, и что глаза его точно так же тусклы и неподвижны, как стеклянные глаза, которые вставляют в лица восковых фигур. Пройдя длинную галерею, мы вошли наконец в ротонду. Она была освещена, во всех люстрах и канделябрах горели свечи, но, несмотря на это, в ней было сразу все эти огоньки, как будто бы нарисованные, не разливали вокруг себя никакого света, и только поставленные рядом четыре толстые свечи в высоких погребальных подсвечниках бросали слабый свет на первые ряды кресел и устроенное перед ними возвышение. Этот деревянный помост был уставлен пюпитрами; ноты, ин струменты, свечи - одним словом, все было приготовлено для концерта, но музыкантов еще не было. В первых рядах кресел сидело человек тридцать или сорок, из которых некоторые были в шитых французских кафтанах, с напудренными головами, а другие в простых фраках и сюртуках. Я сел подле одного из сих последних. - Позвольте вас спросить,- сказал я моему соседу, ведь это все любители музыки и артисты, которых пригла сила сюда госпожа Бальдуси? - Точно так.
- Осмелюсь вас спросить, кто этот молодой человек в простом немецком кафтане и с такой выразительной физиономиею, вон тот, что сидит в первом ряду с краю? - Это Моцарт. - Моцарт! - повторил я.- Какой Моцарт?
- Какой? Вот странный вопрос! Ну, разумеется, сочи нитель Дон-Жуана , Волшебной флейты ...
- Что вы, что вы! - прервал я.- Да он года четыре как умер.
- Извините! Он умер в 1791 году в сентябре месяце, то есть пять лет тому назад. Рядом с ним сидит Чимароза и Гендель, а позади Рама и Глук. - Рама и Глук?..
- А вот налево от нас стоит капельмейстер Арая, кото рого опера Беллерофонт была дана в Петербурге... - В 1750 году, при императрице Елисавете Петровне? - Точно так! С ним разговаривает теперь Люлли. - Капельмейстер Людовика Четырнадцатого? - Он самый. А вон, видите, в темном уголку? Да вы не рассмотрите его отсюда: это сидит Жан-Жак Руссо. Он приглашен сюда не так как артист, но как знаток и люби тель музыки. Конечо, его Деревенский колдун хорошенькая опера; но вы согласитесь сами... - Да что ж это значит? - прервал я, взглянув при стально на моего соседа, и лишь только было хотел спросить его, как он смеет так дерзко шутить надо мною, как вдруг увидел, что это давнишний мой знакомый, старик Волгин, страшный любитель музыки и большой весельчак.Ба, ба, ба! - вскричал я.- Так это вы изволили забавляться надо мною? Возможно ли! Вы ли это, Степан Алексеевич? - Да, это я! - отвечал он очень хладнокровно. - Вы приехали сюда также послушать репетицию завт рашнего концерта? Сосед мой кивнул головою. - Однако ж позвольте! - продолжал я, чувствуя, что волосы на голове моей становятся дыбом.- Что ж это зна чит?.. Да ведь вы, кажется, лет шесть тому назад умерли? - Извините! - отвечал мой сосед.- Не шесть, а ровно семь. - Да мне помнится, я был у вас и на похоронах. - Статься может. А вы когда изволили скончаться? - Кто? Я?.. Помилуйте! Да я жив. - Вы живы?.. Ну это странно, очень странно! - сказал покойник, пожимая плечами. Я хотел вскочить, хотел бежать вон, но мои ноги под косились, и я, как приколоченный гвоздями, остался неподвижным на прежнем месте. Вдруг по всей зале раздались громкие рукоплескания, и Лауретта в маске и черном венецияпе появилась на концертной сцене. Вслед за ней тянулся длинный ряд музыкантов - и каких, мой друг!.. Господи боже мой! Что за фигуры! Журавлиные шеи с собачьими мордами; туловища быков с воробьиными ногами; петухи с козлиными ногами; козлы с человеческими руками одним словом, никакое беспутное воображение, никакая сумасшедшая фантазия не только не создаст, но даже не представит себе по описанию таких гнусных и безобразных чудовищ. Особенно же казались мне отвратительными те, у которых были человеческие лица, если можно так назвать хари, в которых все черты были так исковерканы, что, кроме главных признаков человеческого лица, все прочее ни ни на что не походило. Когда вся эта ватага уродов высыпала вслед за Лауреттою на возвышение и капельмейстер с совиной головою в белонапудренном парике сел на приготовленное для него место, то началось настраиванье инструментов; большая часть музыкантов была недовольна своими, но более всех шумел контрабасист с медвежьим рылом. - Что это за лубочный сундук! - ревел он, повертывая свой инструмент во все стороны.-Помилуйте, синьора Бальдуси, неужели я буду играть на этом гудке? Лауретта молча указала на моего соседа; контрабасист соскочил с кресла, взял бедного Волгина за шею и втащил на помост; потом поставил его головою вниз, одной рукой обхватил обе его ноги, а другой начал водить по нем смыч ком, и самые полные, густые звуки контрабаса загремели под сводом ротонды. Вот наконец сладили меж собой все инструменты; капельмейстер поднял кверху сглоданную бы чачью кость, которая служила ему палочкою, махнул, и весь оркестр грянул увертюру из Волшебной флейты . Надобно сказать правду: были местами нескладные и дикие выходки, а особливо кларнетист, который надувал свой инструмент носом, часто фальшивил, но, несмотря на это, увертюра была сыграна недурно. После довольно усиленного аплодисмента вышла вперед Лауретта и, не снимая маски, запела совершенно незнакомую для меня арию. Слова были престранные: умирающая богоотступница прощалась с своим любовником; она пела, что в беспредельном пространстве и навсегда, с каждой протекшей минутою станет увеличиваться расстояние, их разделяющее, как вечность, будут бесконечн ы ее страдания, и их души, как свет у тьма, никогда не со льются друг с другом. Все это выражена было в превосходны х стихах; а музыка!.. О, мой друг! Где я найду слов, чтоб описать тебе ту неизъяснимую тоску которая сжала мое бедн ое сердце, когда эти восхитительные и адские звуки закол ебали воздух? В них не было ничего земного; но и небеса также не отражались в этом голосе исполненном слез и рыда ний. Я слышал и стоны осужденных на вечные мучения, и скр ежет зубов, и вопли безнадежного отчаяния, и эти тяжкие вздохи, вырывающиеся и; груди, истомленной страданиями. Когда посреди гремящих крещендо, составленного из самых диких и противуположных звуков, Лауретта вдруг останови лась, общее громоглас Ное браво раздалось по зале и нес колько голосов закричали Синьора Бальдуси, синьора Бальд уси! Покажитесь нам, снимите вашу маску! Лауретта повино валась; маска упала к ее ногам... и что ж я увидел?.. Милосердый боже!.. Вместе юного, цветущего лица моей Лау ретты - иссохшую мертвую голову!!! Я онемел от удивления и ужаса, но зато остальных зрители заговорили все разом и подняли страшный шум Ах, какие прелести! - кричали они с восторгом,- Посмотрите, какой череп,- точно из слоновой кости!.. А ротик ротик! чудо! до самых ушей!.. Какое совершенство!.. Ах как мило она оскалила на нас свои зубы!.. Какие кругленькие ямочки вместо глаз!.. Ну, красавица! - Синьора Бальдуси,- сказал Моцарт, вставая с своеп места,- потешьте нас: спойте нам Вlondina in gondoletta - Да это невозможно, синьор Моцарт,- прервал капель мейстер.- Каватину Вlondina in gondoletta синьора Валь дуси поет с гитарою, а здесь нет этого инструмента. - Вы ошибаетесь, maestro di capella!- прошептала Лауретта, указывая на меня.- Гитара перед вами. Камельмейстер бросил на меня быстрый взгляд, разинут свой совиный клюв и захохотал таким злобным образом что кровь застыла в моих жилах. - А что, в самом деле, - сказал он, - подайте-ка мне его сюда! Кажется... да, точно так!.. Из него выйдет по рядочная гитара. Трое зрителей схватили меня и передали из рук в руки капельмейстеру. В полминуты он оторвал у меня правую ногу, ободрал ее со всех сторон и, оставя одну кость и сухие жилы, начал их натягивать, как струны. Не могу описать тебе той нестерпимой боли, которую произвела во мне эта предварительная операция; и хотя правая нога моя была уже оторвана, а несмотря на это, в ту минуту как злодей капельмейстер стал ее настраивать, я чувствовал, что век нервы в моем теле вытягивались и готовы были лопнуть. Но, когда Лауретта взяла из рук его мою бедную ногу и костяные ее пальцы пробежали по натянутым жилам, я позабыл всю боль: так прекрасен, благозвучен был тон этой необычайной гитары. После небольшого ритурнеля Лауретта запела вполголоса свою каватину. Я много раз ее слышал, но никогда не производила она на меня такого чудного действия: мне казалось, что я весь превратился в слух и, что всего страннее, не только душа моя, но даже все части моего тела наслаждались, отдельно одна от другой, этой обворожи тельной музыкою. Но более всех блаженствовала остальная нога моя: восторг ее доходил до какого-то исступления; каждый звук гитары производил в ней столь неизъяснимоприятные ощущения, что она ни на одну секунду не могла остаться спокойною. Впрочем, все движения ее соответство вали совершенно темпу музыки: она попеременно то с важностию кивала носком, то быстро припрыгивала, то медленно шевелилась. Вдруг Лауретта взяла фальшивый аккорд... Ах, мой друг! Вся прежняя боль была ничто в сравнении с тем, что я почувствовал! Мне показалось, что череп мой рассекся на части, что из меня потянули разом все жилы, что меня начали пилить по частям тупым ножом... Эта адская мука не могла долго продолжаться; я потерял все чувства и только помню, как сквозь сон, что в ту самую минуту, как все начало темнеть в глазах моих, ктото закричал: Выкиньте на улицу этот изломанный инструмент! Вслед за сим раздался хохот и громкие рукоплескания. Я очнулся уже на другой день. Говорят, будто бы меня нашли на площади подле театра; впрочем, ты, я думаю, давно уже знаешь остальное; в Москве целый месяц na этом толковали. Теперь все для меня ясно. Лауретта являлась мне после своей смерти: она умерла в Неаполе; а я, как видишь, мой друг, я жив еще ,- примолвил с глубоким вздохом мой бедный приятель, оканчивая свой рассказ.