Раиса Орлова - Мы жили в Москве
Упрямое желание понять происходящее, мужество и чистота души помогли ему устоять в пыточных камерах Лубянки и самой страшной тюрьмы Сухановки... "Я остался самим собой", - написал он в одном из первых тюремных стихотворений. В неволе он продолжал размышлять, начал мыслить по-другому.
"Одержав победу на самой мучительной и опасной стадии следствия, я обрел чувство независимости по отношению к палачам и тюремщикам. Оно меня поддерживало и даже спасало в тюрьмах и лагерях. Однако надо было еще разорвать цепь зависимости от системы догматического мышления, от ложной идеологии, которая придает силу злодеям и лицемерам, но сковывает честных людей. Преодолев тоску одиночной камеры, испытав бремя подневольного труда в лагерях и ссылке, навыки и тяготы многолетней работы на вредном фабричном производстве, я постепенно постигал, что такое истинная внутренняя свобода человека, открытого всем ветрам жизни".
Внутреннюю свободу, впервые обретенную в тюрьме, он все полнее, все глубже осознавал уже в 60-е и 70-е годы. Мы обретали свою внутреннюю свободу примерно в то же время. Он помогал нам в этом.
Он вспоминал свое прошлое. Он исследовал новейшую историю России и Европы.
В том, что он писал, нас поражали и привлекали отвага освобожденной мысли, мужество беспощадного самопознания.
И при этом никакой сосредоточенности на себе: для него все время главное - искать, познавать правду, важную для всех.
Рассказывая и размышляя о прошлом, он постоянно думал о настоящем и возможном будущем. При этом в отличие от многих благородных, но безнадежно серьезных мемуаристов Евгений Александрович обладал еще и живым чувством юмора. Все это привлекало к нему разных людей, прежде всего молодежь.
В его маленькой квартирке собирались и старые лагерники, из тех, кто ничего не забыл, но многому научился, студенты и аспиранты, зарубежные историки, итальянские коммунисты, американские политологи.
Он расспрашивал и рассказывал, думал вслух, увлеченный чьей-нибудь книгой или статьей, увлекал других слушателей. И безоглядно, щедро делился своими знаниями, воспоминаниями, мыслями.
Среди молодых он был своим и потому, что он оставался самим собой нестареющим юношей... Теперь уже можно сказать, что Евгений Александрович был одним из создателей-авторов самиздатовских альманахов "Память", журнала "Поиски".
В Англии были опубликованы документы из нацистского архива Министерства иностранных дел.
Евгений Александрович внимательно изучал донесения немецких послов из Москвы, сопоставлял их со своими воспоминаниями, разыскивал в исторической библиотеке, в архивах все, что можно было найти из советских документов того же времени, и решил историко-криминалистическую задачу. Он убедительно доказал, что тот, кого немецкий посол в Москве даже в секретных документах не называл по имени, а только "наш друг", через кого были установлены и поддерживались связи Гитлера с Молотовым и Сталиным, "прямые связи", минуя тогдашнего наркома Литвинова, - был Карл Радек...
Гнедина восстановили в партии автоматически, в 1956 году, тогда же, когда реабилитировали; он состоял на учете в партийной организации Исторической библиотеки, был там постоянным читателем, лектором, советчиком. Его любили сотрудники библиотеки, как любили его товарищи по лагерю, как любили редакторы и авторы "Нового мира".
Никто из руководителей библиотеки не пытался упрекнуть его ни за то, что он поехал в Ленинград на судебный процесс Бродского и подписывал письма против беззаконной расправы с поэтом (1965 г.), ни за то, что он выступил на собрании историков, защищая книгу Александра Некрича "22 июня" (1966 г.), которая к тому времени была уже изругана казенными историками, ни за то, что он поддерживал заявления Андрея Сахарова.
Но в 1979 году он принес в партийную организацию партбилет и заявление, что он не может оставаться в партии из-за идейных расхождений.
Тщетно все члены партийного бюро упрашивали его не подавать заявления. Этим он лишал себя не только возможности публиковать свои работы, но и лишался всех льгот, предоставленных старым членам партии и членам группкома литераторов. Более того, отказываясь от звания старого коммуниста, он отбрасывал единственный щит, который мог оградить от новых возможных преследований.
Некоторые приятели говорили: "Зачем вы так поступаете? Мы о многом думаем так же, как и вы, но молчим. Ведь такими жестами никому не поможешь. А вы уже столько настрадались..."
Но мягкий Гнедин оставался непреклонным.
Он всю жизнь писал стихи.
Мы не назовем его значительным поэтом. Но в нем жила поэзия. С юности он был неразлучен со стихами Пушкина, Тютчева, Блока, Ахматовой, Ходасевича, Пастернака. Знал много наизусть. Постоянно перечитывал. Истинно поэтическим был его душевный строй, стремление к гармонии.
Духовная и душевная поэтичность питала его мечты о преодолении хаоса, зла, о гармоническом обществе. Эти мечты привели его в партию.
Тем более мучительным было для него разочарование, тем более трудным было постепенное освобождение от иллюзий и надежд.
Жизнь Гнедина глубоко трагедийна. Высокий поэтический строй души помог ему устоять под пытками и в тюрьме обрести внутреннюю свободу.
Поэтический душевный строй воплотился и в его любви, в более чем полувековом браке. Надежда Марковна Гнедина - красивая, немногословная, сдержанная - была ему преданной, мудрой подругой и первым критиком его работ.
Мы любовались тем, как он смотрел на нее, как застенчиво, стараясь, чтобы незаметно, по-юношески ухаживал за ней, тревожно ее оберегал. Видя их вдвоем, мы внятно ощущали то, чего не описать, не пересказать, - живое тепло нестареющей любви.
В наши последние московские годы мы виделись особенно часто.
Обретая внутреннюю свободу для себя, он боролся за свободу других людей. В предисловии к его книге "Выход из лабиринта" Андрей Сахаров пишет:
"...в его книге нет (к счастью) окончательных решений, нет универсальных ответов, но есть главное - страстный поиск границы раздела добра и зла, осуждение подмены средств и целей, приведшей нашу страну к ужасам недавнего прошлого и к бюрократической, зловещей для всего мира стагнации в настоящем. При этом позицию Гнедина, ясно понимающего все негативные стороны нашей действительности, отличает выстраданный личный и исторический оптимизм".
* * *
Р. В годы оттепели - в пору внезапных, крутых перемен, когда казалось, все колебалось, многое двинулось, Иван Макарьев, Елизавета Драбкина, Антал Гидаш, Назым Хикмет, Варлам Шаламов, Евгений Тимофеев, Евгений Гнедин, люди, испытавшие тяжкие потрясения, пытались связывать начала и новую эпоху своей жизни.
И на первых порах, казалось, они обретали душевные опоры в своей молодости, в двадцатых годах. Они убеждали нас, заражали нас своей верой.
Но для того, чтобы жить дальше, необходимо было понять, что же произошло? Что это было - бездонная пропасть? случайные исторические повороты, уводившие с правильных путей? стихийные катастрофы, неподвластные никакой человеческой воле?..
Искать ответы на все эти вопросы мы пытались и сообща, однако настоящие поиски были работой мысли и совести каждого наедине с самим собой.
Макарьева это сломило. Гидаш отказывался от таких поисков (мы не знаем, что хранится в его архиве, но в Москве он не хотел даже разговаривать о том, что означала сталинщина).
Сознание Варлама Шаламова словно раскололось: светлый мир двадцатых годов и беспросветный ужас колымской каторги в его творчестве не были ничем связаны, представали так, будто о них написали два разных человека.
Евгений Гнедин не побоялся глядеть в бездны, отделявшие прошлое от настоящего. Он стремился понимать, исследовать не только из научной любознательности, но и для того, чтобы жить дальше и помогать жить другим. Благодаря тем свойствам души и сознания, которые Андрей Дмитриевич Сахаров точно назвал личным и историческим оптимизмом, ему и впрямь удавалось связывать прошлое с настоящим.
Критически пересмотрев идеалы своей молодости, он сохранил молодую чистоту души, молодой идеализм, сохранил веру в людей, способность любить и дружить.
Л. Идеализация двадцатых годов, доверие к мифу "ленинских норм", увлечение и литературными, и общественно-политическими преданиями молодости нашей страны в значительной мере определились тем, что я иногда называю "генерационизмом". Старым людям всегда, и особенно в поры общественных потрясений, свойственно преувеличивать, идеализировать и подвиги, и страдания своего поколения. "Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя..." Этим наивным, но очень цепким ощущением-сознанием были захвачены Макарьев, Евгений Тимофеев, многие мои ровесники и я тоже. Вчерашние зеки и позавчерашние комсомольцы или коммунисты-ленинцы, мы казались себе куда как более опытными и более преданными нашей стране, чем наши дети, чем наши младшие современники.