Ирина Полянская - Прохождение тени
Иногда мы выбирались на прогулку и гуляли вдоль Терека, шли по набережной к суннитской мечети, похожей на вырезанную из слоновой кости шахматную фигуру, инкрустированную лазурью. По вечерам тени деревьев впадали в полную неподвижность, воздух в сумерках начинал как бы слоиться, и к шуму Терека от этого добавлялась какая-то умиротворяющая нота, так по крайней мере утверждали слепые, держась шума реки, как перил, обратив к ней свои лица. Палочки их мерно цокали по асфальту. Случалось, они вышучивали меня, говорили, что когда-нибудь при моей общительности меня засунут в бурку, увезут в горы и там я останусь навсегда в сакле мужа, буду жить покрыв платком голову до бровей, не смея долго разговаривать со свекром, выказывая всем молчаливую покорность. Но я отвечала, что никогда не выйду замуж за местного. Им нравилось, когда я так говорила, -- может, потому, что слово "местный" для них означало "зрячий". Да и как можно сунуть под бурку "сестру", спрашивала я, сестру и гостью, ведь закон гостеприимства в этих краях приравнен по своей важности к святому закону почитания старших. Здесь гость еще дороже сестры. Да, так было, соглашались слепые. Нет, я вижу, так есть, возражала я. Так, да не так, вздыхали слепые, вовсе не так, как водилось у наших предков.
-- Русские гости, -- осторожно начал объяснять Коста, -- выражаясь по-русски, уж очень уверенно положили ноги на стол, пользуясь нашим гостеприимством, а мы, хозяева, сами им указывали свои месторождения -серебро, золото, свинец, у нас всего было много...
-- У кого это -- "у нас"? -- перебил его Заур. -- Это уж, извините, у нас, а не у вас, грузин.
-- Юг испокон веков был наш, -- насмешливо ответил Коста.
Чувствовалось, что они продолжают какой-то спор, начатый еще до меня, до моего появления в этих краях и, должно быть, на свете, до -- их собственного рождения.
-- Какой юг? -- спросила я.
-- Не понимаешь, да? -- нервничая, говорил Заур. -- Они до сих пор считают Цхинвал своим.
-- Цхинвали -- осетинский город, -- подавал голос Женя.
-- А ты вообще молчи, -- обрывал его Коста. -- Если бы не ваш казак Толмачев, Цхинвал еще в двадцать втором году присоединили бы к Грузии...
-- А я тут при чем? Говорят, осетины сами захотели присоединиться к нам, русским...
-- Ты не русский, Женя, ты тоже осетин! -- объявил ему Заур.
-- Я -- осетин? Ты что, я прирожденный донской казак, у меня даже фамилия казацкая -- Донов.
-- Нет, осетин. Наши предки, аланы, жили на берегах Дона. Дон по-осетински означает "вода".
-- Ну? А я и не знал. Неужели я и вправду осетин?..
-- У них все осетины, -- вдруг зло сказал Теймураз, -- они и нас хотят считать осетинами...
-- А ты не осетин? -- спросила я.
-- Они радовались, когда нас выселяли из Ингушетии. Их-то не тронули. Грузин стреляли, черкесов выселяли, армян сажали, а их, осетин, почти не тронули.
Реплика Теймураза почему-то оставила Заура равнодушным. Они с Коста шли тесно прижавшись друг к другу, как братья, больно стуча один другого палочками по ногам.
-- Ты ведь из Эристовых, правда?
-- Да, и горжусь этим.
-- Вы, Эристовы, да еще Мачиабели, почему-то всегда считали Цхинвал своей вотчиной...
-- Если вы не прекратите, я сейчас вас брошу и уйду, -- сказала я.
Они помолчали.
-- Русские всегда так, -- мирным голосом заметил Коста, -- сами кашу заварят...
-- Русские вам кашу заварили? -- вскинулась я.
-- Кто же еще? -- проворчал Теймураз. -- Кто ссылал нас в сорок четвертом?
-- Сталин и Берия приказали вас ссылать. Оба грузины! -- резко вмешался Заур.
-- Сталин был осетин.
-- А Берия -- мингрел. Не сван и не кахетинец. Он не мог быть никем иным, как мингрелом, я знаю мингрелов, мой брат год прожил в Зугдиди, пока ему не пришлось оттуда бежать...
-- Русские учат вас музыке, печатают книги, строят дома, спасают вас от вашей же дикости -- ведь ваши женщины и сегодня не смеют сесть с мужчиной за один стол... Без русских не было бы мира на этой земле -- вы же сами мне это говорили.
-- Говорили. Но Ленин провозгласил, что дорога к мировой революции лежит через Восток... -- сказал Теймураз и осекся, вспомнив, видимо, о моей угрозе уйти.
Дальше мы шли в молчании. Я смотрела на Терек, уносящий мою безмятежность. Многое в этом разговоре мне было не до конца понятным, более того, я чувствовала, что никогда его не пойму. Они нарочно притупляют мою бдительность словом "сестра". Их река не течет, а бежит по камням. Большой рыбе здесь не проплыть. Вода -- и та своевольна. Дон. Ари ма дон -по-осетински "дай напиться". Я-то думала, что они прежде всего -- слепые. Что -- братья.
Я часто видела ее из окна общежития, спешившую через мост на занятия. Впрочем, спешить, торопиться -- это было не в ее правилах, Регина Альбертовна всегда ходила очень быстро, точно ее подгоняло в спину течение Терека, бурлившего под городским мостом и задававшего ей ритм, но не потому, что она боялась опоздать, а потому, что она сама была сообщением, не терпящим отлагательства. Она врывалась в горный пейзаж, которым я любовалась поутру, как срочная телеграмма, и переключала на себя все мои мысли. Она летела как стрела, попадающая в яблоко, но в то же время была сконцентрирована на себе, как зерно внутри этого самого яблока. Я отрывала от нее свой зачарованный взгляд и шла на сближение, отправляясь на ее урок и с каждым шагом, с каждой ступенькой, с новым поворотом лестницы ощущая, как вскипает во мне чувство избранности, похожее на дар. Что-то у нас с ней сейчас произойдет -- я не знала что: будем ли мы читать с листа, или просто беседовать о музыке, или я неожиданно для себя войду в какой-нибудь музыкальный фрагмент, в котором до этого не слышала ничего особенного, и сыграю его так, как еще не представляла себе... Что-то со мною всегда происходило во время наших уроков, из-за чего я долго потом не могла прийти в себя, как будто там, в классе, за обитой черным дерматином дверью с табличкой, на которой значилась фамилия Регины Альбертовны, побывала не я, а мой предприимчивый дух, эфирная оболочка, освобожденная от плоти.
Я нередко наблюдала такую картину: проходившие мимо нашего класса студенты и преподаватели невольно замедляли шаги, приостанавливаясь, а иногда надолго застревали под дверью, за которой Регина Альбертовна что-нибудь показывала на фортепиано своему ученику, например, как тот или иной пианист, Лев Оборин или Константин Игумнов, сыграли в концерте фрагмент "Вечерних грез" Чайковского... Поразительным было, как по-разному они грезили, будто перед их внутренним взором стояли различные ноты -- или они одну и ту же вещь играли в разных тональностях. Что бы ни говорила Регина Альбертовна и ни делала, касалось только музыки, как будто для нее не существовало остальной жизни. "Вчера слушала по телевизору "Хованщину" с партитурой в руках, -- безотрадным тоном делилась она со мною, -- вы не представляете, как много грязи, смазанных фраз, фальшивых нот..."
Как-то я спросила ее, играет ли она упражнения для поддержания техники и какие именно. Регина Альбертовна села к фортепиано и разразилась блестящей импровизацией на тему популярной тогда песни Бабаджаняна. Она сыграла этот мотив поочередно в полифоническом стиле Баха, в героическом -- Бетховена, в мелодическом -- Шопена, в экспансивном -- Вагнера, в импрессионистском -Сен-Санса и завершила этот дивертисмент сомнамбулическими вариациями, в которых угадывался Скрябин. Она вообще любила показывать, как надо играть, иногда нетерпеливо отбивая у меня инструмент, как лукавая девушка жениха у своей простушки подруги. Возможно, в этом заключалось своеобразие ее преподавательского метода. Она проигрывала фрагменты или пьесы всякий раз по-разному даже с технической точки зрения -- то в классическом, то в романтическом, то в экспрессионистском духе. Одни и те же фрагменты, пьесы. И в конце концов я поняла, почему Регина Альбертовна не стала исполнителем. Способность к имитации, в которую входил и ее импровизаторский дар, заглушила в ней то музыкальное своеобразие, которое есть у всех нас, начиная с Гилельса и заканчивая нашей вахтершей бабой Катей. Зато своих учеников она заставляла делать то, на что не решилась сама, -- искать себя в лабиринте звучаний. И если б она меня спросила, что, собственно, означает эта последняя фраза, я бы, ничтоже сумняшеся, сослалась на слова одного прекрасного пианиста. "Самое главное, -- сказал он, -- чувствовать цвет звука. Я играю и вижу, как все вокруг становится золотым..."
-- Вам не следует играть Бетховена, -- однажды объявила мне Регина Альбертовна. -- Именно вам. Не следует. Хотите знать, почему? Сейчас я сыграю вам начало третьей части "Лунной", только медленно... Слышите? Бетховен строит свои пассажи на основе гармонической фигурации. Это обыкновенное арпеджио, музыкально существующее только благодаря темпу как ритмической и динамической окраске одной из тональностей. Сухое, невыразительное арпеджио, упражнение для рук. Я бы посоветовала вам решать свои внутренние проблемы через Моцарта, через кантилену, через подробный мелодический рисунок, но и к кантилене, чтобы она прозвучала, следует относиться достаточно жестко. Как говорил Станиславский, всякая роль должна строиться на мужестве. Возьмите Рахманинова -- ведь это самый "минорный" композитор, все пять его фортепианных концертов и три симфонии написаны в миноре -- но в каком сильном, мускулистом миноре! Впрочем, Рахманинова вам также не следует играть... -- уже жадно заиграв ре-минорный прелюд Рахманинова, заключила Регина Альбертовна тоном скупердяйки процентщицы.