Большие неприятности (сборник) - Алексей Николаевич Толстой
Продолжение прогулки было отравлено. Маша вернулась домой с головной болью. Спустя несколько дней она нашла у себя на столе записочку:
«Я арестован. Должно быть, не увидимся. Очень досадно, что думаю о вас каждый день. Прощайте».
Вот этого человека Маша и встретила на углу Кузнецкого и Петровки; оглядывая друг друга, – он – с восхищением, она – почти с испугом, – они выбирались из толпы.
Абозов окреп за эти годы, раздался в плечах, на сильно загорелом, бритом лице исчезли прежние морщины – следы тюрьмы и подполья, глаза были мрачные, точно одичавшие, и только при взгляде на Машу они смягчались почти до влюбленного испуга, точно девушка, идущая рядом, близостью своей, улыбками, поспешными вопросами производила в душе непривычный и радостный беспорядок.
На слова Маши, почему от него не было вестей и что: «Мы, Егор, считали вас погибшим и очень горевали», – Абозов ответил, смягчая, насколько возможно, низкий грудной голос:
– Я теперь, как говорится, не Егор, а Емельян Седых. А писать я вам писал не раз из Нью-Йорка, – значит, письма пропадали. В Нью-Йорк я все-таки пробрался, хотя на этот раз не совсем благополучно: была неудобная одна встреча в тайге с этим самым Емельяном Седых. Вот даже следок остался. – Он слегка отогнул воротник на шее, где был синеватый шрам. – Я вам к тому рассказываю, что вы некоторым образом принимали участие в моих приключениях. Я вас не забыл. Думал о вас пять лет, честное слово. – Он говорил быстро и отрывисто, как человек, молчавший слишком долго. – Что мы встретились, – это большая удача. Я даже хотел заехать к вам, да неловко: обтрепался, видите, одичал, и сапожищи – смотрите, какие страшные. Третий год воюю.
Они дошли до Театральной площади и сели в сквере на скамье. Абозов закурил было папиросочку, но, спохватившись, что табак вонючий, загасил огонек пальцами и бросил окурок в клумбу. Засунув руки, чтобы их не было видно, в рукава шинели, он рассказывал о Нью-Йорке, насчет которого у него были свои планы: «Великолепнейший, свежий и весьма приготовленный город, туда только нужно припустить десяток бойких молодцов, позубастее». Затем описал возвращение в Россию на фронт, под видом Седых. Говорил о войне, и о солдатах, и о том, что повсюду тревога, точно «надвинулась гроза, и куры в панике лезут под кусты и амбары». «Чудесное время! – воскликнул он смеясь. – Трудно, но весело дышать, Маша. А вам не кажется странным, что сегодня из Петрограда нет газет?»
И снова, переводя дух, принялся рассказывать в высшей степени непонятный и ничем не замечательный случай про своего денщика, по фамилии Котенкина. Видимо, у него был какой-то очень беспокоящий его вопрос.
Наморщив лоб и прищурясь на проходившего разносчика с ваксой и резиновыми нашлепками, Абозов спросил небрежно:
– Ну, что же вы про себя не расскажете, Маша? Замужем, конечно?
– Нет, что вы, конечно, нет! – ответила Маша поспешно и, покраснев, отвернулась.
Густо-багровое солнце, появившись на минуту за крышами, блеснуло в лужах, на стеклах трамвая, зажгло окна пятиэтажного дома и село в лиловые мокрые тучи. Больше полнеба охватило заревом. И растрепанные стаи галок никак не могли успокоиться. Взвивались ввысь, точно их кто-то бросал пригоршнями; на площади были слышны их пронзительные крики.
Затем Маша почувствовала, как Абозов взял ее руку, и не отняла своей. Оттого, что рядом сидел этот странный человек, застенчивый и мужественный, покорный, кажется, всякому ее движению и проживший такую отчаянную жизнь, о котором она столько думала, вольно и невольно связывая его с тем «иным», что должно наступить в жизни, Маша чувствовала сладкое, странное головокружение, точно полет. На минуту она подумала, что ее ждут к обеду, будут беспокоиться, что дяде нужен аспирин, но сейчас же все это показалось неважным.
Не выпуская ее руки, Абозов сказал негромким, совсем каким-то иным голосом:
– Маша, вы не обижайтесь, поймите меня просто, всем сердцем. Я здесь от поезда до поезда, часа через два уеду в Петроград: вызван туда очень странным письмом. Мне кажется, что наступает последний час. Во всяком случае, земля уже трещит по всем швам. Может быть, нам придется умереть, или настанут прекрасные, небывалые времена, – в это я верю. Сегодня к тому же такой день, что можно решиться на все.
Он крепче сжал ее руку. Маша закрыла глаза.
– Я слишком много думал о вас и не могу вас потерять. Сегодня ходил по Москве, глядел на галок и чувствовал какую-то птичью тоску. У меня сейчас ничего не осталось. И нужно мне только одно, только одно в такие времена. Вы понимаете меня? И с этим нужно начать всю жизнь заново на земле… Маша, поедемте со мной. Вы слышите?
– Куда? Господь с вами, Егор. Куда я поеду…
– Куда понесет ветер. В долгое плавание. Маша, вы разве думаете, что мы можем теперь расстаться?
Облокотившись на колено, подперев подбородок, Маша глядела Абозову в глаза, и ей казалось, что она взошла на борт давно желанного корабля, и ветер, трепавший давеча галочные стаи, подхватил паруса, увлекая их в опасное и неизведанное море.
Примечания
1
Сокращенно: «Его Высокоблагородию». (Прим. редакции.)
2
Всероссийского земского союза. (Прим. ред.)