Александр Герцен - Былое и думы. Части 1–5
— Отправляйтесь в Москву; граф напишет генерал-губернатору частное письмо о том, что вы желаете для здоровья вашей супруги ехать за границу, и спросит его, заметив, что знает вас с самой лучшей стороны, думает ли он, что можно с вас снять надзор? На такой вопрос нечего отвечать, кроме «да». Мы представим государю о снятии надзора, тогда берите себе паспорт, как все другие, и с богом к каким хотите водам.
Мне казалось все это чрезвычайно сложным и даже просто уловкой, чтоб отделаться от меня. Отказать мне они не могли, это навлекло бы на них гонение Ольги Александровны, у которой я бывал всякий день. Однажды уехавши из Петербурга, я не мог еще раз приехать; переписываться с этими господами — дело трудное. Долю моих сомнений я сообщил Дубельту; он начал хмуриться, то есть еще больше улыбаться ртом и щурить глазами.
— Генерал, — сказал я в заключение, — не знаю, а мне даже не верится, что до государя дошло представление Строгонова.
Дубельт позвонил и велел подать «дело» обо мне и, ожидая его, добродушно сказал мне:
— Граф и я, мы предлагаем вам тот путь для получения паспорта, который мы считаем вернейшим; ежели у вас есть средства более верные, употребите их; вы можете быть уверены, что мы вам не помешаем.
— Леонтий Васильевич совершенно прав, — заметил какой-то гробовой голос; я обернулся, возле меня стоял еще более седой и состарившийся Сахтынский, который принимал меня пять лет тому назад в том же III Отделении. — я вам советую руководствоваться его мнением, если хотите ехать.
Я поблагодарил его.
— А вот и дело, — сказал Дубельт, принимая толстую тетрадь из рук чиновника (что бы я дал — прочесть ее всю! В 1850 году я видел в кабинете Карлье мой «досье»{495} в Париже; интересно было бы сличить); порывшись в ней, он мне ее подал раскрытую: это была докладная записка Бенкендорфа вследствие письма Строгонова, просившего мне разрешение ехать на шесть месяцев к водам в Германию. На ноле было крупно написано карандашом «рано», по карандашу было проведено лаком, внизу написано было пером: «рукою е. и. в. написано рано. Граф А. Бенкендорф»{496}.
— Верите теперь? — спросил Дубельт.
— Верю, — отвечал я, — и так верю вашим словам, что завтра же еду в Москву.
— Да вы, пожалуй, погуляйте у нас, полиция теперь вас беспокоить не будет, а перед отъездом заезжайте, я велю вам показать письмо к Щербатову. Прощайте, bon voyage[352], если не увидимся.
— Счастливого пути, — прибавил Сахтынский.
Мы расстались, как видите, приятельски.
Приехав домой, я нашел приглашение от частного пристава, кажется II Адмиралтейской части. Он меня спрашивал, когда я выезжаю.
— Завтра вечером.
— Помилуйте, да, кажется, я думал… генерал говорил, сегодняшнего числа. Его превосходительство, конечно, отсрочит, но позвольте быть удостоверену?
— Можете, можете; кстати, дайте мне билет.
— Я его напишу в части и пришлю часа через два. В каком заведении изволите ехать?
— В Серапинском, если найду место.
— И прекрасно, а в случае если места не найдете, благоволите сообщить.
— С удовольствием.
Вечером опять явился квартальный, частный пристав велел мне сказать, что не может выдать мне билета, а чтоб я пришел завтра в восемь часов утра к обер-полицмейстеру.
Что за пропасть такая и что за скука! В восемь часов я не пошел, а в продолжение утра явился в канцелярию. Частный пристав был там и сказал мне:
— Вам нельзя ехать: есть бумага из Третьего отделения.
— Что случилось?
— Не знаю, генерал не велел выдавать билета.
— Правитель дел знает?
— Как не знать, — и он мне указал полковника в мундире и сабле, сидевшего за большим столом в другой комнате; я спросил его, в чем дело.
— Точно-с, — сказал он, — была бумага, да вот она, — он прочитал ее и подал мне. Дубельт писал, что я имел полное право приехать в Петербург и могу остаться сколько хочу.
— Поэтому-то вы меня не пускаете? Извините, я не могу удержаться от смеха: вчера обер-полицмейстер гнал меня отсюда против моей воли, сегодня против моей воли оставляет, и все это на том основании, что в бумаге сказано, что я могу оставаться сколько хочу.
Дело было так очевидно, что сам полковник-секретарь расхохотался.
— На что же я брошу деньги за два места в дилижансе? Велите, пожалуйста, написать билет.
— Я не могу, а пойду доложить генералу.
Кокошкин велел написать билет и, проходя по канцелярии, с упреком сказал мне:
— На что это похоже, то хотите остаться, то едете; ведь сказано, что можете остаться.
Я ему ничего не отвечал.
Когда вечером мы выехали из-за заставы и я снова увидел бесконечную поляну, тянувшуюся к Четырем Рукам{497}, я посмотрел на небо и искренно присягнул себе не возвращаться в этот город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт, да и тот — начальник III Отделения.
Щербатов неохотно отвечал Орлову. У него тогда был секретарем не полковник, а пиетист, ненавидевший меня за мои статьи как «афея и гегельянца». Я сам ездил толковать с ним. Схи-секретарь елейным голосом и с христианским помазанием говорил, что генерал-губернатору ничего не известно обо мне, что он в моих высоких нравственных качествах не сомневается, но что следует забрать справки у обер-полицмейстера. Он хотел затянуть дело; к тому же этот господин не брал взяток. В русской службе всего страшнее бескорыстные люди; взяток у нас наивно не берут только немцы, а если русский не берет деньгами, то берет чем-нибудь другим и уж такой злодей, что не приведи бог. По счастью, обер-полицмейстер Лужин одобрил меня.
Дней через десять, возвращаясь домой, я в дверях столкнулся с жандармом. Появление полицейского в России равняется черепице, упавшей на голову, и потому не без особенно неприятного чувства ждал я, что он мне скажет; он подал мне пакет. Граф Орлов извещал о высочайшем повелении снять надзор. С тем вместе я получил право на заграничный пасс.
Ну, радуйтесь! Я отпущен!Я отпущен в страны чужие!Да это, полно ли, не сон?Нет! Завтра ж кони почтовые,И я скачу von Ort zu Ort[353],Отдавши деньги за паспорт.Поеду. Что-то будет там?..Не знаю! верю! но темноГрядущее перед очами,Бог весть, что мне сулит оно!Стою со страхом пред дверямиЕвропы. Сердце так полноНадеждой, смутными мечтами,Но я в сомнении, друг мой,Качаю грустной головой.
«Юмор», ч. II
«…Шесть-семь троек провожали нас{498} до Черной Грязи… Мы там в последний раз сдвинули стаканы и, рыдая, расстались.
Был уж вечер, возок заскрипел по снегу… Вы смотрели печально вслед, но не догадывались, что это были похороны и вечная разлука. Все были налицо, одного только недоставало{499} — ближайшего из близких, он один был болен и как будто своим отсутствием омыл руки в моем отъезде.
Это было 21 января 1847 года…»
Дней через десять мы были на границе.
…Унтер-офицер отдал мне пассы; небольшой старый солдат в неуклюжем кивере, покрытом клеенкой, и с ружьем неимоверной величины и тяжести, поднял шлагбаум; уральский казак с узенькими глазками и широкими скулами, державший поводья своей небольшой лошаденки, шершавой, растрепанной и сплошь украшенной ледяными сосульками, подошел ко мне «пожелать счастливого пути»; грязный, худой и бледный жиденок-ямщик, у которого шея была обернута раза четыре какими-то тряпками, взбирался на козлы.
— Прощайте! Прощайте! — говорил, во-первых, наш старый знакомец Карл Иванович, проводивший нас до Таурогена, и кормилица Таты, красивая крестьянка, заливавшаяся слезами.
Жиденок тронул коней, возок двинулся, я смотрел назад, шлагбаум опустился, ветер мел снег из России на дорогу, поднимая как-то вкось хвост и гриву казацкой лошади.
Кормилица в сарафане и душегрейке все еще смотрела нам вслед и плакала; Зонненберг, этот образчик родительского дома, эта забавная фигура из детских лет, махал фуляром — кругом бесконечная степь снегу.
— Прощай, Татьяна! Прощайте, Карл Иванович!
Вот столб, и на нем обсыпанный снегом одноглавый и худой орел с растопыренными крыльями… и то хорошо — одной головой меньше.
Прощайте!
Н. X. Кетчер (1842–1847)
Мне приходится говорить о Кетчере опять, и на этот раз гораздо подробнее.