Сергей Сергеев-Ценский - Неторопливое солнце (сборник)
У «Титании» мягкий и плавный ход, и море на редкость спокойное, гладкое море, и на горизонте собираются легкие, как пух, облака-барашки, и солнце льется вокруг, растворенное в морском пару, — но всего этого нет, потому что есть другое: улыбаются Тимофею барышни-московки.
Они сидят в тени под тентом, и улыбки у них — это только округлые, млеющие, лиловые пятна около светлых глаз, у крыльев носа, в слегка приподнятых углах рта и в длинных ямочках щек. На обеих белые войлочные лопухи, приткнутые шпильками, у обеих голые шеи и кофточки-матроски, ко они едва ли сестры.
— А дрофа большая? — несмело спрашивает одна. — Сколько фунтов?
— Дрофа-то? До полпуда бывает, — поспешно отвечает Тимофей и тут же вспоминает что-то: — С пятнадцатого июля на нее охота… Дрофа — она здесь зиму продолжает, только в стаях она зимой, в гуртах… Дрофу, ее бить надо в жару… Так, если градусов двадцать — двадцать пять — ни за что не подпустит, а вот тридцать два так, тридцать три, а сорок еще того лучше, — вот когда она сидит, как гусыня, крылья распущены, и, значит, дремит. Свободно тогда на выстрел подползай — на семьдесят шагов подпустит… А стрепет — вот еще из ихней породы, — вот чутка птица, уж и чутка!.. Поведет глазком, — ать! — за-че-сал по стерне!.. Трудно его убить, стрепета…
Мы идем близко от берега, и над нами вьются и кричат какие-то очень цветистые, желтокрылые, синеголовые птицы. Летают они косяком; отбросятся в сторону и потом сразу вот уж опять здесь — повиснут в воздухе и кричат.
— Какие это? — наперебой спрашивают барышни.
— Это — пчелоеды, — отвечает Тимофей улыбаясь, — щуры-пчелоеды, пчелками питаются… Ден пять у нас тут потолкутся и в лет… Как перепел летит, так и щур, — в одно время… И ведь сюда назад как летят, тоже к одному времени подгоняют, — вот чудно!.. Сколько птиц летит, — у всякой свое время… На баркасе выедешь в перелет, вот весною, когда рыбу ловить далеко уходишь, — верст за десять стаи-то летят… Так, верите, несчастные такие, уморенные бывают, за баркас цапаются лапками, за борта-то… Возьмешь рукой, положишь — лежит, как неживая, и глазки закатит. Не го на живот, — прямо на бок ляжет и двошит. Привезешь их на берег — вот рады, вот защебетают — чи-чи-чи-чи… Ах ты, господи! И как это малая такая тварь, а все она знает, куда ей лететь — все делает, как лучше не надо, — вот ведь! Значит, так уж дано им, чего и человек не поймет…
Тянутся в сторону Тимофея купцы. Они едят виноград, хрустя косточками, ничего не выплевывая и добросовестно все глотая, едят прямо с кисти, захватывая губами снизу по нескольку ягод, и на лицах у них блаженная усталость от сытости. У обоих фигуры широкие, сырые. В картузах, в плотных суконных тужурках и в сапогах под лак. Приехали, должно быть, скупать фрукты.
— Ивана Сковородку, кровельщика, знаете? — спрашивает меня Тимофей.
— Рыжий, что ли?.. Знаю, — вспоминаю я.
— Вот, вот, рыжий… Нет у нас больше такого охотника, как Иван Сковородка! Вот уж ходок! Безо всякой собака, без ничего, вышел это с вечера, задрал голову, как гусар, — по-дал-ся! Зайцев, например, если… и как он их найдет и где найдет, не двух, так одного он уж обязательно тащит… Нюхом одним жив… И где они лежат знает, и все, весь обиход ихний… удивление! Середь дня в жару, тогда заяц сонный, — он их чуть не руками, безо всякого ружья берет… Заяц — он спать здоровый; напасется за ночь и спит…
— Руками прямо? — переспрашивает один из купцов, участливо улыбаясь одними глазами.
— Прямо руками… Ну, палкой по голове для оглушения вдарит, потом заберет…
— А вы к рыбу ловите? — спрашивает другой, снимая зачем-то картуз с лысины…
— Как же! У нас сеть с зятем есть, крючья… Сейчас вот скумбрия пошла, султанка, — когда время есть, выедешь… Весной — белуга, а то камбала… Лобанов не ели? Вот рыба вкусна!.. Лобанов острогой ночью по камням бить, — вот охота веселая… Мы ведь для этого лодку-плоскодонку справили, — обращается ко мне Тимофей. — Назвали мы эту лодку «Гагара». Такая сердцеедка подлая: плывет, нос задрала — и ника-ких! Чуть веслом в какую сторону толкнешь, — по-вер-нулась вся сразу — точь-в-точь гагара: куда голова смотрит, там она и вся. В тихую погоду, да если ночь темная — удовольствие!.. Лосось вот тоже или ерш морской… Крабов одних настволить сколько можно… Красная рыба, конечно, не попадет, а вот мелочь эта…
— Красная рыба — она живущая, — неожиданно вставляет один из купцов. — Какие случаи бывают: стерлядь, например. Прирежут ее, конечно, как поймают, — шевелится; домой привезут за сколько там верст, — шевелится… Да ведь что! — на кусочки изрежут, так кусочки-то эти и те — можете представить — шевелятся!..
— Ну да — живущая, — поддерживает другой. — Осетер вот тоже… Зимнее время его поймают, оглушают по голове, — на мороз… называется он тогда пылкого морозу — кость! На токарный станок клади… И сколько время в таком он виде лежит — и в лавках лежит и в вагонах едет, — зиму цельную… Товар! Все равно как брус дубовый!.. А в горячую воду его ежели, — что вы думаете? — ведь оживает, говорят: на немного хоть, на сколько-то минут, а оживает… Насколько это верно, не могу вам сказать в точности…
Начинает улыбаться студент-караим. Он улыбается не сразу, а толчками: выпустит на скуластое лицо кончик таящейся в нем улыбки и тут же спрячет, потом посмотрит на Тимофея, на купцов — и выпустит какую-то точную часть: четверть, треть, половину; но вот уже непобедимо, змейкой, ползет она из него вся, сколько есть в нем, во всю ширину лица — и скулы вливаются в поднятые щеки, и совсем узенькими щелками смотрят косо лежащие глаза.
Он пробует тихо голос, как пробуют бритву перед бритьем, и вдруг неожиданно рокочет молодым баском:
— А я-я-я влюблен в одни глаза!..
И так все время потом, пока мы едем, он улыбается, молчит, открыто и молодо смотрит на море, на высокие мачты яхты, на нас с Тимофеем, на барышень и татар, да вдруг как хватит сразу:
— А я-я-я… влюблен в одни глаза!..
И чувствуется, что это не просто мотив звучит в нем, — что он действительно влюблен в какие-то глаза, и только их видит сейчас и о них поет, а до всех нас нет ему никакого дела.
Барышни толкают друг друга, мягко жмутся друг к другу и тихонько фыркают в платки, а потом долго делают вид, что утирают пот.
Перс с чадрами наблюдает их, мечтательно вглядываясь в их лица, потом нечаянно вспоминает, что он — с чадрами, схватывает свою корзину, улыбается, широко раздвинув в стороны обе половины лоснящегося лица, ощеривая белые, лопаточками, зубы, и говорит протяжно:
— О-о бон марше! О-о бон марше, мадам! Л-лечебные, первый сорт!
Он ставит перед ними корзину и ловко выхватывает оттуда чадры: желтые, голубые, лиловые.
— Не нужно нам, — защищаются барышни, — лечебные!.. У вас тут все лечебное.
— Лечебные, первый сорт, — не смущается перс и все развивает свертки, и чадры летят на барышень разноцветным потоком, легкие, как воздух.
Барышни ничего не покупают, и он видит, что они не купят, но ему нравится стоять перед ними на корточках, смотреть снизу вверх в их улыбающиеся лица, подбрасывать перед ними чадры… Он уже говорит что-то о деньгах и душе:
— Менэ рази денга дорог?.. Це-це… менэ душа дорог!..
Говорит о родине:
— Кунжут есть, хылапок есть, а-апельцин есть, льимон есть, виноград есть, ячимень есть, рис есть… Перса — все есть!
Говорит об арабах:
— Араб лошади любит… Жырибец не любит, кобыл любит… Шесть тыщ туман[3] кобыл пылотитъ, це-це…
На нем кавказская черкеска, чувяки; высокую смушковую шапку он сдвинул с мокрого лба на бритый затылок и все широко улыбается и говорит.
И у рабочих на носу палубы заяснело что-то. Не знаю, пошло ли это перекатною волной от Тимофея, или это прямо вылилось из солнца и запаха моря… Прежде там ели с хлебом мелкие, как яблоки, дыни, и какой-то пожилой, дюжий, с красным шрамом от переносья через всю левую щеку, пытал другого, чернявого, похожего на цыгана:
— Тебя как звать-то?
— Алексей звать, — отвечал чернявый.
— Какой Алексей-то? Алексеев много: Алексей человек божий, с гор потоки, а то Алексей митрополит, а то есть еще разные… Алексей, один он, что ли?.. В чье имя крещен? Когда память?
— Алексей, и все.
— Говорю, Алексей-то какой?
— Какой, какой… Чего пристал?.. Я этих делов не знаю.
— Ангела своего не знаешь?
— Мало бы что.
— Совсем ты, должно, не Алексей.
— А то кто же?
— Может — Иван… А может — Митрий… А может — татарин какой…
Теперь Алексей рассказывает что-то, и до меня доносится:
— Какой вереблюд: однокочий есть, а то, например, двукочий… Однокочий у нас в степи полтораста рублей стоит, двукочий — так, например, сто двадцать, сто с четвертной… Однокочий, он терпеливее: что на еду, что на работу, — на все способней; двукочий пожиже…