Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
Геннадий Андреич промолчал и недовольно сунул себе в карман фотографию. Баланда же считал, что обошелся очень милостиво со стариком, и чуть было даже не похлопал его одобрительно по плечу.
Домой Геннадий Андреич возвращался в тот день хмурый. Ничего, собственно, не имел против этого Баланды, но неприятно действовали его обмотки на ногах, гимнастерка, вихры на висках. «У меня и Государь в музее бывал, и другие ордена есть, но Государь по-другому держался… Баланда-с… одолжил бы орденом Ленина! Вот бы одолжил-с…».
У Геннадия Андреича были действительно ордена. Была и треуголка, в которой приходилось иногда ездить к генерал-губернатору на прием. Но он вообще всего этого не любил, ордена прятал подальше. Однако назывались они: св. Владимир, св. Анна… – а тут отличить собираются Лениным! «Нет-с, уж с меня достаточно. Никаких орденов, никаких героев труда».
То, что Баланда счел его чуть ли не героем труда, особенно раздражало. Герой труда! Самое выражение это приводило его в дурное настроение.
Прежде, подходя к своему дому, он подымался с улицы на несколько ступенек, мимо палисадника, звонил у подъезда. Теперь парадная раз навсегда заперта, ходили низом с черного хода – там всегда открыто.
Как обычно, он уверенно дернул за ручку входной двери: кисловатый, невеселый и несветлый воздух полуподвала. Но вот оглашается он детским воплем – прямо перед Геннадием Андреичем искаженное, позеленевшее лицо худого, рваного человека, в ногах у него визжит и бьется мальчишка, которого он лупит ремнем.
– Я тебе покажу колодки мои таскать, я тебе, сукину сыну, всю провизию искровеню…
– Дяденька, ей-ей не крал, я только поиграть хотел… дяденька…
Геннадий Андреич знал этого сапожника, «кустаря-одиночку» и терпеть его не мог: раздражали жилистые руки, яблоко на тонкой шее, потное чахоточное лицо, вечная озлобленность.
Увидев Геннадия Андреича, мальчишка метнулся к нему.
– Дяденька… ей-Богу не крал…
– Это что за безобразие? – строго спросил Геннадий Андреич. – Кто это позволил драться?
– А он что у меня, сукин кот, колодки таскает? Ах ты, стерва трехшерстная, я тебе покажу…
И сапожник ринулся вновь на мальчишку, успевшего уже вырваться из костлявой руки и ловким вольтом перекинувшегося за спину Геннадия Андреича.
– Нет-с, нет-с, никаких драк…
Сапожник задохнулся. Яблоко на горле его нервно бегало вверх и вниз, белесые глаза с яростью уперлись в Геннадия Андреича.
– А ты кто тут, распоряжаешься? А? Кто ты такой, чтобы мне приказывать?
– Молчать-с! У себя в доме безобразничать не позволю…
– У себя! У себя! Был твой дом, а теперь наш, общий.
Но Геннадий Андреич уже не слушал. Так решительно двинулся вперед, к лестнице, что сапожник отскочил.
Да, конечно, не его дом, он и сам знает, но уж переделать его трудно: в эту минуту, пусть и бессмысленно, вдруг ощутил он опять власть, силу, превосходство. Это же ощутил в нем и Сенька, как щенок, укрывшийся у ног «барина» и с ним вместе, одним махом, обгоняя его, вкатившийся по лестнице прямо в столовую, где под висячей лампой Маркан раскладывала свое гаданье, а Агнесса Ивановна, потряхивая кудерьками, следила с детским любопытством за движениями судьбы.
– Геничка, это что там за крик внизу?
– Чепуха-с, чепуха. Один мерзавец скандалил.
Сенька остановился, увидев дам, лампу. Лицо его было еще в смятении, он вздрагивал, но уже понимал соображением бойкого мальчишки, что здесь его не обидят.
– Вот-с, этот индивидуум чуть не пострадал…
– Бедненький, смотри, Маркан, он весь дрожит… Ну, пойди ко мне, не бойся…
Глупо, конечно, бояться полной дамы с бирюзовыми глазами. Сенька скромно приблизился.
– Я, тетенька… я не воровал… на что мне колодка.
Он вздрагивал еще и всхлипнул, но уже тише.
– Только поиграть хотел, там домишко строил, в углу, из всяких штуковинок…
Седая голова Маркан не весьма одобрительно покачивалась.
– Поиграть, поиграть. Знаем мы ваши поиграть.
В прежнее время Агнесса Ивановна сунула бы ему пригоршню конфет от Флея, но теперь Флеев больше нет, остается лишь то же сердце, все еще бьющееся сочувствием, расположением. Мягкая рука мягко провела по вихрам пролетария, от этой руки зла не будет. Сенька не думал ничего, но чувствовал, что теперь он в спокойном, мирном месте, где никто не обидит. И хотя о флеевских конфетах речи быть не могло, все-таки в тихой пристани, куда его занесло, из какой-то похоронки нашелся для него кусочек сахару.
– Маркан, налей ему чайку.
Седая стриженая голова продолжала выражать неодобрение. Сумрачно попыхивал мундштук – чем набита была самодельная Марканова папироска? – все же гость получил нечто теплое, на устарелом языке называвшееся чаем.
– Это Дарьи Григорьевны сын, – сказала Маркан. – Там, внизу…
Гость опять всхлипнул.
– Мамка на работе, при ней он бы не посмел.
Маркан собрала карты, сказала строго:
– А ты чужими вещами не балуй. Нынче поиграл, а завтра в карман запрячешь. Они его всему научат, – со всегдашней мрачностью добавила она. – Будет воровать.
– Ну, уж ты, Маркан, непременно такое… Он еще маленький, бедненький…
– У вас все бедненькие.
Но Агнессу Ивановну поздно было переделывать: Сенька получил еще кусочек булки.
Геннадий же Андренч только у себя в комнате, затворив плотно дверь, умывши руки в умывальнике с мраморной доской и педалью – только тут почувствовал себя привычно и в укрытии. Все-таки губы его слегка дрожали и внутри тоже вроде дрожи, вызывавшей в теле холод. «Зверская жизнь-с, дикарская, ничего не поделаешь. Это еще все пустяки. Есть почище штучки, почище…»
Он вынул из кармана фотографию плакеты, сунул в ящик письменного стола. Зажег лампу с зеленым окаймлявшим абажуром – она бросала свет только на стол и чернильницу. Это успокаивало тоже. «Мальчишка, может быть, и озорной, а уж в этой среде свихнется наверно, все-таки истязать детей у себя в доме я не позволю… не позволю-с», – вдруг угрожающе добавил он, точно невидимому противнику. В детстве он сам видел много тяжелого. И нельзя сказать, чтобы так уж сентиментально принимал этого Сеньку. Но тот мир, откуда сейчас шло это насилие, глубоко ему был противен. Да и вообще все это противоречило его взглядом на нравственность и духовный мир.
В тот же вечер, несколько позже, в дверь к нему постучали.
– Войдите.
Геннадий Андреич сидел у стола, под зеленой лампой. Не без суровости взглянул карими, умными глазами, из-под пенсне, на посетительницу.
Притворив за собой дверь, женщина невысокого роста, с усталым лицом, по виду нечто среднее между советской учительницей, конторщицей или просто работницей, несмело остановилась близ входа.
– Извиняюсь, может быть, помешала. Но всего лишь на минутку.
Серые глаза ее, очень простонародные (как и неказистый нос, довольно широкий) смотрели открыто, но в глубине их чувствовалось подавленно волнение.
– Садитесь.
Геннадий Андреич глядел на нее все так же серьезно, почти строго.
Она осторожно села.
– Я пришла поблагодарить вас, что заступились за моего сына.
– Это пустяки-с. Благодарить не за что.
Она вдруг смутилась.
– Вы, наверно, подумали, что Сеня украл…
– Нет, как раз не подумал. Решительно ничего не подумал, допустить же происходившего не мог.
Он говорил внушительно, так же неотразимо, как и тогда, когда двинулся на сапожника.
– Но конечно, бить баклуши мальчику там нечего-с, в нашем подвале.
Посетительница встрепенулась.
– Знаю, конечно. Жить очень трудно, всего не устроишь. И опять же я одна… целый день на работе. Если бы муж был… Ну, а Сеню все-таки в школу устрою, очень скоро теперь, хотя он и маленький.
– Вы вдова?
– Нет… но мы разошлись.
– Жить, говорите, трудно: верю. Верю-с, а особенно одной.
Геннадий Андреич снял пенсне и привычным жестом зацепил за отворот пиджака. «Трудно, трудно, – повторялось как бы само собою в душе. – Да, вот в этом подвале, среди всяких сапожников, разных баб, мастеровых…».
А потомство его росло и росло, разрасталось как в самой Москве, так и за границей. Лиза, старшая дочь Анны, совсем недавно еще прелестная девочка, игравшая в Москве в куклы, вышла замуж за шведа из посольства и жила в Стокгольме. У нее самой появился сын. «Правнук мой полушвед, – говорил Геннадий Андреич помощнику своему по музею, тихому археологу Игнатию Иванычу. – Лизочка пишет, что будет учить сына русскому языку отдельно, особенно, чтобы знал его. Да я сомневаюсь. Где же в чужой стране сохранить нашу речь?»
Вторая дочь Анны вышла в Москве за советского служащего. Сын Лины Петр тоже женился, и у него тоже дети. Таня, как оказывается, ходит в Париже в лицей и на присланной фотографии вовсе не та десятилетняя девочка, которой он на прощанье подарил образок Николая Чудотворца. «Никогда не увижу, конечно, – говорил сам себе, разглядывая сквозь пенсне фотографию, – ну, да что же поделать. Так получается».