Надежда Мандельштам - Вторая книга
[554]
цию из Крылова ("до оскомины зеленая долина"). Всем известно, что такое "зелен виноград", которым лисица как бы сознательно пренебрегает, чтобы не набить себе оскомину. Мандельштам, вырвавшийся на простор и увидавший недоступную долину, сам над собой посмеялся и вспомнил Крылова. Мы-то хорошо знали, что никуда вырваться нельзя. (Не мешало бы пересчитать случаи, когда Мандельштам жалуется на свою привязанность к месту.) Это относится не только к периоду ссылки - она только завершила общую тенденцию привязывать человека к месту. Парадоксально, но эпоха, ознаменованная огромными перемещениями людей - в лагеря, в ссылки и добровольными - в поисках куска хлеба, в то же время закрепляла благополучный слой за определенным местом - не только географическим пространством, но еще жилплощадью, от которой не уйти ни на шаг. В одном из анекдотов мы сравнивались с кораблем: кругом пучина - деваться некуда. Я думаю, что паровозы Платонова тоже вожделенный знак движения для человека, пораженного принудительным столбняком. Прикрепление к земле - особенность русской истории и жизни в сочетании с бродяжничеством. Не потому ли так стра-шен бунт колодников, что, сорвавшись с таким трудом с места, они, разучившиеся управлять своими движениями, беснуются и рушат вокруг себя все, что попадает под руку...
Та же И.М.Семенко спросила меня, откуда цветовой эпитет в строчке: "Я скажу "села" начальнику евреев за его малиновую ласку". Часто, читая стихи, мы пропускаем смысловые единицы и столь же часто объявляем стихи непонятными, потому что привыкли к разжеванному корму и обладаем убогим запасом представлений, точнее, знаков культуры. Хуже того - все наши знания носят самый общий расплывчатый характер, лишены конкретности и особых примет, как и глубинного смысла. Из всего великого наследства в умах застряло несколько имен и дюжина анекдотов, до отвращения приблизительно соотнесенных с эпохой и с внутренним содержанием. Во всем остальном "и цвет и вкус пространство потеряло", и нам их не вернуть, потому что от наследства мы отказались сами. Мне попалась заметка, в которой образованный филолог раскрывает смысл сти
[555]
хотворения Хлебникова, путешествующего на слоне, составленном из дев, как некий индийский бог на картинке или на барельефе. Филолог объясняет, что Хлебников, как и Мандельштам, только кажутся непонятными. Если вдуматься, всегда найдется ключ для объяснения. При встрече с филологом я мельком сказала, что "ключи" к стихам не нужны, потому что они не запечатанные ларцы. Думая о стихах, надо отвечать не на вопрос "о чем?", а на вопрос "для чего?" или "зачем?". Стихотворение воспринимается как целое, когда смысл и слова неразделимы, а позже раскрываются мелкие подробности, детали, углубляющие основной смысл. Если же читатель не видит целостного смысла - с одного или двух чтений, - то не лучше ли ему перейти на более доступное чтение и отложить книгу стихов? Я допускаю повторные чтения, потому что весь путь поэта и цельные книги помогают понять отдельные стихи и строчки. Когда раскрыт весь поэт, открываются отдельные этапы и, наконец, происходит проникновение в отдельное слово, которое было "потеряно", упущено читателем, а затем выступило в осязаемой выпуклости. Это и называется "понимающим исполнением". Ленивые читатели обойдутся поэтами типа Гейне, из-за которого Тынянов так примитивно понял целостность формы, именуемой "книга". Он заметил, что у Гейне каждое стихотворение играет ту же роль, что глава в романе. Не лучше ли в таком случае читать роман - там главы действительно главы...
Что же касается до деталей, настоящий хороший читатель никогда их не упускает. Меня когда-то научил читать мой отец случайным как будто вопросом. Он спросил, из какой материи был сшит фрак у Чичикова. Для отца, как и для автора, это была живая портретная деталь, клеймо эпохи и точное определение (аналитическое) полущеголя, запечатлевшего свою душу в костюме. Сказочник Хлебников всегда мечтал стать богом языческих мифов, молодым и прекрасным, как все "язычники" по сведеньям невежественной эпохи, вокруг которого вьются сонмы отвлеченно дивных дев. Тема повторяется в стихах, пьесах, драматических отрывках. Это видение странника и аскета, мечтавшего о соблазнах. (Какие дураки приняли сказки и мечты за эпос?) Непонятность
[556]
Хлебникова и Мандельштама абсолютно разная, диаметрально противоположные явления. И светочи у них разные, и фраки, которых ни у того, ни у другого не было, сшиты из разной материи. Это не значит, что один поэт лучше, другой хуже. Оба имеют право на существование, а ни на что другое поэт не должен и не может претендовать. Поэтам ничего больше и не нужно. Вымеряют рост поэтов не они сами, а прихлебатели. Сопоставлять поэтов следует по знакам соизмеримости, а не по бурчанию ленивых читателей, которым я рекомендую переходить на романы (лучше всего - детективные). Стихи не викторина и не загадка, имеющая отгадку. И у каждого поэта есть свой мир и своя внутренняя идея или тема, которая строит его как человека. Стихи не случайность, а ядро человека, который отношением к слову стал поэтом.
Вопрос Семенко о "малиновой ласке" заставил меня призадуматься. Почти случайно я натолкнулась на некоторые смысловые уточнения, характеризующие скорее внутренний импульс, чем ставшее стихотворение. Комментарии к стихам, по-моему, излишняя роскошь, но человек - существо противоречивое, и я решила записать кое-что из найденного мною.
Когда Мандельштам писал "Канцону", он не переставал мечтать об Армении, которую назвал "страной субботней". Уже через один Арарат она связывается с Библией и с праотцами: чем не "младшая сестра земли иудейской"? Мандельштам жаловался, что "был возвращен насильно" в "буддийскую Москву", и то и дело вспоминал "сто дней" (на самом деле их было почти полтораста, но в ста днях есть крушение надежд), проведенных в Армении. Пейзаж в "Канцоне" - "край небритых гор", то есть поросших невысокой растительностью, - мог бы сойти за армянский, если бы не "до оскомины зеленая долина". Даже альпийские луга не дают яркой зелени высокогорные, они всегда сероватые - особенно в сухом воздухе Закавказья. Яркие долины принадлежат влажному климату, а в Армении "кротовое поле, как будто с издевательской целью засеянное каменными зубьями", "красная пыль араратской долины" и "кругом глазам не хватает соли. Ловишь формы и краски, и все это опресноки"...
[557]
Любопытно, что речь идет о зрительных ощущениях, а соли приписана та роль, которую она играет во вкусовых. Это не перенос ощущений, а, скорее, нечто вроде синтеза. Вероятно, и в стихах, и в прозе можно обнаружить, как одно из чувств вызывает к действию остальные. Настороженность внутреннего слуха пробуждает осязание, зрительные ощущения обостряют обоняние... Весь чувственный аппарат отвечает на любое раздражение совместным откликом.
Пейзаж в "Канцоне" не армянский, а, скорее, обобщенно средиземноморский и в значительной степени ландшафт мечты. Мандельштам говорил, что в народных сказках люди, никогда не видевшие моря, представляют его себе как воплощение синевы, а гору - такой, как Арарат: чистый конус с хорошо обрисованной подошвой и ровной вершиной в белой шапке. (Даже Арарат вызывает страшные представления: он носил в дни нашей жизни в Эривани огневой пояс. Турки загоняли курдов на снежную вершину горы, по мере подъема сжигая кустарник, чтобы они не прорвались вниз. Хорошо было Ною на земле без людей - спасся на Арарате... Курды в Джульфе пробовали спастись вплавь и бросались в реку, но с нашей стороны пограничники открывали огонь. Всюду огонь... Курды в первой четверти века перебили армян, а во второй четверти были сами перебиты хозяином, пославшим их на убийство. Всегда одно и то же...)
В "Канцоне" Мандельштам назвал страну, куда он рвался. Он ждал встречи с "начальником евреев". Следовательно, умозрительное путешествие совершается в обетованную страну. Проникнуть в нее можно только через "край небритых гор", и цветовые взрывы начинаются только после встречи с "начальником евреев", которому он скажет библейское "села" в ответ на "малиновую ласку". Мандельштам помнил о древности евреев и назвал их племенем пастухов, патриархов и царей. Царям положено носить пурпур, и это одно из объяснений цветового эпитета. Из теплых красных выбран малиновый, потому что в русском языке он имеет положительную окраску: "малиновый звон", "не жизнь, а малина" (этому не противоречит употребление этого выражения в горько-ироническом смысле: "Что ни казнь у него, то
[558]
малина"). Таковы не основные, а дополнительные оправдания эпитета. Я расспрашивала знатоков, нет ли какой-нибудь красной оторочки на еврейской ритуальной одежде, но ее не оказалось. Даже одежда Иосифа была не красной, а разноцветной... Только случай навел меня на догадку, почему ласка представилась Мандельштаму окрашенной в теплые красные тона, и случай этот связан с рассказом Е.С.Ласкиной.