Книга Сивилл - Нелли Воскобойник
Наконец, уже ближе к утру, хлопнула дверь. Муж, пьяный и виноватый, заглянул в спальню.
– Будешь есть? – спросила Гера.
– Нет, спасибо, дорогая, я сыт. Важное совещание было, заодно и перекусили.
– Совещание? – взвилась Гера. – С коровой своей совещался о делах Вселенной?
– Молчи, дура! Что ты понимаешь в делах Вселенной?
– Не меньше твоего! – закричала Гера. – Вместе учились. А ты-то что понимаешь? Смотри, какой бардак развел вокруг.
Гром загрохотал ей в ответ. Тысячи молний засверкали в небе. Зевс светился от обиды и гнева.
«Сейчас сокрушит мироздание», – с запоздалой тревогой подумала Гера.
– Ну ладно, ладно, угомонись, – мирно сказала она. – Там внизу самый сенокос. Зачем им теперь гроза? Ты ведь отвечаешь за все. Ну извини. Раз в самом деле было совещание, дай я тебя поцелую.
Божественная пена
В молодости Гефест любил женщин. Не каких-нибудь искусных в любви безупречных красавиц. Таких ему и даром не надо было. Он был женат на такой, и она надоела ему уже в первые пятьдесят лет.
Ему нравились деревенские бабы – энергичные и решительные. Без фокусов и претензий. Плотные кудрявые девки с деревянными бусами на загорелой шее. Сноровистые и работящие. И они отвечали Гефесту взаимностью. Он правда не был красавцем, как его олимпийские братья. Не пускал пыль в глаза чудесами, прихрамывал, не метал молний, и пахло от него потом и дымом. Даже не всегда признавался, что он бог. Однако в любви был решителен и неистов. Управлялся в полчаса, оставляя подружку совершенно довольной. Поспав часик, они вставали и съедали десяток свежеиспеченных лепешек с козьим сыром, запивая завтрак молодым вином из подвала. А потом, добродушный и милостивый, Гефест предлагал починить то, до чего у нерадивого мужа никогда руки не доходили: удлинить цепь колодца, наладить ворот, отковать новую ось для двери, которую уже просто прислоняли к входу в дом, или даже сложить из камней специальный маленький колодец, через который дым очага выходил прямо на крышу, оставляя воздух в доме чистым и прозрачным.
Хозяйка радовалась и гордилась. А муж, вернувшись со стадом с пастбища, только отводил глаза, не смея задавать вопросов.
Однажды, возвратившись от своей земной зазнобы на Олимп, Гефест почувствовал, что скучает. Он потолкался среди пирующих богов, послушал их болтовню, выпил амброзии – не полегчало. Пошел в кузницу. Занялся выдумыванием хитрого сундука, который обещал Гермесу для хранения сандалий, – не увлекло. Тогда, послонявшись из угла в угол, кузнец махнул на все рукой и вернулся к своей любезной Алкесте. Он стукнул в дверь, которая теперь отлично закрывалась и даже имела крючок изнутри.
Алкеста отворила.
– Не, – сказала она. – Сейчас муж придет. Не могу! Он, конечно, муж завалящий. Что в поле, что в кровати толку немного. Пустозвон и забияка. А все же я ему жена. Коли он пришел домой – его право.
Гефест почесал затылок.
– Кто у вас теперь царем? – спросил он.
– Известно кто! Менелай! И Елена царицей!
– А, слышал, слышал, – пробурчал Гефест. – Сегодня на Олимпе болтали. И вроде у них Парис гостит теперь?
– А мне почем знать? – сварливо сказала Алкеста. – Мне бы со своим гостем разобраться.
– Ну не ворчи! У меня тут есть кое-какие знакомства. По работе… Эроту стрелы кую, Гермесу сундук обещал. Деловые связи… Я с ними поговорю. Думаю, на днях Менелай соберет дружину и отбудет на войну. Елена ваша – та еще штучка. Вроде моей жены. Так что муж твой уедет с царем лет на десять. Ты же не против?
– Совсем не против! Ты всяко лучше его! А через десять лет видно будет. Может, он вернется с добычей – пара рабов в хозяйстве большая подмога.
– Значит, договорились, – решил Гефест. – Как они отплывут, я к тебе перееду. Моя жена этой войной так увлечется, что и не заметит…
А вы говорите: «Бессонница, Гомер, тугие паруса…»
Сделка
Дом Аспазии стоял на холме вне города, но совсем близко от северных городских ворот Диррахия. Муж забрал ее в Иллирию, и она привыкла к его сородичам, так что уже лет двадцать считала эти края своей родиной. Супруг (да будет благословенна его память) давно умер, сыновья уехали по торговым делам в Коринф да там и остались. Жила старуха одна, на что особенно не сетовала. Дом был просторный и удобный. Слуги преданные, и хозяйство приносило приличный доход. Поэтому Аспазия имела вдоволь папируса, не жалела серебра на лучшие чернила и каламы[13] покупала только египетские.
Горе ее состояло в том, что с годами ухудшалось зрение, она писала все крупнее, и глаза часто слезились от напряжения. С тоской она думала, что закончить труд жизни сможет, только если удастся найти грамотного юношу, способного быстро и красиво писать под диктовку.
В детстве Аспазия с отцом и матерью ходила из деревни в деревню, от рынка к рынку и участвовала в представлениях, которых всегда ждали. Мать играла на кифаре, отец рассказывал под музыку древние предания. А когда он уставал и садился передохнуть и закусить, девочка пела слушателям простые деревенские песенки. Бродячими сказителями был и дед, и прадед, и все предки, кто значился в семейной родословной. Однажды на таком представлении богатый молодой вдовец заметил девочку и тут же решил жениться на ней. Отцу он дал богатый выкуп, а молодую жену сделал хозяйкой своего дома, показал, как управляют хозяйством, научил грамоте и философии, а когда их близнецам исполнилось десять, защищая, как должно мужчине, свой полис, погиб в сражении с дарданами. Аспазия горевала ужасно. Но прошло несколько лет, и она поняла, что призвана к великому служению. Она, знавшая наизусть множество сказаний о войне греков с троянцами и жизни богов и героев, должна записать все предания на папирус. Ее давно сердило, что разные сказители рассказывают по-разному, путают последовательность событий, меняют слова и добавляют от себя глупые шутки, чтобы рассмешить публику и получить несколько лишних монет. Теперь каждое слово будет ею записано и сохранено навеки. Хотя и сама она, исписав многие десятки папирусов, иногда замечала противоречия между частями повествования и вынуждена была изменять эпизоды, вклеивая поверх написанного новые кусочки текстов. Работа продвигалась медленно. Теперь она писала только несколько часов в день, когда солнце освещало рукопись особенно ярко.