Том 3. Городок - Надежда Александровна Лохвицкая
– Орех!
Свежий зеленый орех в шелухе. Осмотрелся Гриша – никого нет. Что за чудо! И свалиться ореху неоткуда, – кругом только ежевика, пень да незабудки. Потянулся, опять глаза закрыл.
– Бац!
Опять орех в лоб, да пребольно!
Вскочил Гриша, обернулся: из самого пня смотрят на него два быстрых глаза. Смотрят, блестят, будто смеются. Пригляделся Гриша – человечек сидит.
Странный такой – голенький. Загорел весь, совсем бурый стал, ноги мохнатые, будто шерстяные чулочки повыше колен натянул. Волосы надо лбом двумя мохрами взбиты, губы толстые. Смотрит на Гришу и так весь от смеха внутри себя и дрожит. Видеть невозможно, до того самому смешно делается. У Гриши так в горле и защекотало и ноги задрыгали.
А человечек, не сводя с Гриши глаз, вдруг прижал к губам маленькую зеленую дудочку. И запела дудочка. Сама выговорила:
Медведь, коза с козлятами,
Лисичка с лисенятами.
И волки, и кроты, –
Попали все на удочку,
Плясали все под дудочку
Попляшешь, друг, и ты!
Удивился Гриша.
– Вы русский?
А человечек смеется:
– «Попляшешь, друг, и ты!»
– Значит, вы русский?
Человечек отвел ото рта дудочку:
– Я не русский. Я всяческий.
Гриша надулся:
– Смеетесь вы надо мной. Такого и народу на свете нет. Я все народы знаю, а такого у нас не учили.
А человечек ничего, не обижается. Скосил глазки, подумал.
– Так ты, – говорит, – русский? Вот и отлично. Ты мне большую услугу окажешь, а я тебя за это из леса выведу.
– Что ж, я согласен, – отвечал Гриша. – Говорите, в чем дело.
Человечек подумал, почесал ножку об ножку и сказал:
– Родственница ко мне пожаловала. Из России. Беженка. Ничего я не понимаю, что ей нужно. Прямо беда. Поговори ты с ней – может, столкуетесь.
Повел человечек Гришу по лесу. Идет точно по собственной квартире – каждый изворот-поворот знает, за каким кустом свернуть, какой пень обогнуть, под каким суком прошмыгнуть.
Долго ли, коротко ли, привел он Гришу в густой орешник. Раздвинул ветки. Видит Гриша муравейник, а на муравейнике сидит баба-старуха, волосы нечесаные, сама в лохмотьях, на пальцах когти, как у вороны, а лица не видно, все лохмами закрыто.
Посмотрел Гриша на бабу, и что-то ему страшно сделалось.
Стоит, молчит.
Зашевелила баба лохмами, да вдруг как загудит, ровно ветер в трубе:
– И чтой то здеся русским духом запахло?
Раздвинула лохмы, а глазищи у нее зеленые, нос у нее крючком, а изо рта желтый клык торчит. Затрясся Гриша, да как заорет:
– Баба-Яга!
Хотел бежать, а ноги от страха к земле приросли.
А Яга улыбается, желтым клыком во рту шевелит:
– Здравствуй, – говорит, – добрый молодец. Счастье твое, что у меня аппетит пропал, а то я бы тебя съела. Ты чего смотришь? Положение мое самое тяжелое и попечалиться некому – энтот стрекулист ничего не понимает.
Показала Яга через плечо большим пальцем на человечка и сплюнула:
– И все я свое добро порастеряла. Медну ступу и ту реквизировали, на одном помеле ускакала. Еще, спасибо, леший внизу выхлопотал – он у них в комиссарах по просвещению служит.
Пригорюнилась Яга, подперла щеку костяной ногой.
– Всю фамилию нашу ликвидировали. Капут! Кощея Бессмертного в Лондон повезли Европе показывать, что, мол, и при нашем режиме не все помирают. Мальчике пальчик-проныра в контрразведку пошел. Конька-Горбунка в Москве на разговенах съели, Спящая Красавица в Совнаркоме на телефоне служит. Болотные черти все в хор пошли, на ихнем клиросе поют. Многие требуют, чтобы, когда венчают вкруг ели, так чтобы черти пели, – ну вот, – зарабатывают. Змей Горыныч уж на что твердый был – соблазнился! В Чрезвычайку пошел мертвыми костями заведовать. Кикимора по государственной эстетике пошла. Оборотень сдох. Двадцать раз в минуту переворачивался, и то не потрафил. Мне, говорит, за ними все равно не поспеть, и сдох.
Заплакала Яга.
– Ху-у-до мне. Что я делать буду! Тут у них и снега толкового не будет, как я метель закручу, как след замету! Пропадать мне, видно!
Плачет Яга, разливается. Грише хоть и страшно, а жаль Ягу, даже в носу защекотало.
Вытерла Яга слезы лопухом и говорит Грише:
– Иди-ка ты, добрый молодец, своей дорогой, а то мне тебя здесь и изжарить не в чем. Печки нету. У них тут в лесу центральное отопление, чтоб им лопнуть.
Повернулся Гриша, а из-за куста ему человек кивает:
– Сговорились? Понял?
– Понял.
– А я – что-то ничего не понимаю.
Схватил человечек Гришу за руки и закружил по лесу. Через кусты, через пеньки, через коряги, бежит-кружит, смеется:
Попал и ты на удочку,
Плясал и ты под дудочку,
Под дудочку мою!
Завертел он Гришу волчком, толкнул в спину и пропал. Только далеко-далеко в лесу ухнуло что-то и покатилось.
Осмотрелся Гриша. Видит кусты, а за ними дорога и дачи тут как тут.
Поплелся домой.
Дома влетело ему и за драные чулки, и за грязное платье, и зачем в лес ходил.
А больше всего попало за то, что врет много.
Нет, видно, на свете справедливости.
Квартирка
В отеле жить немыслимо.
Оставаться в нем дня на три, на неделю, даже на месяц – очень хорошо. Но жить постоянной человеческой жизнью – неудобно, беспокойно и дорого.
Особенно в парижском отеле, где всю меблировку вашей комнаты составляют – кровать, стол на четыре куверта, умывальник и пепельница.
И вот Танечка ищет квартиру.
В душе у нее давно живет идеал этой будущей квартиры: на каждого по спальне, гостиная, столовая, в центре города, на людной улице, но чтоб шума не было слышно.
Обстановка должна быть изящна, комнаты просторные, но уютные, с ванной, лифтом, освещением, отоплением и телефоном и стоить должна она примерно… франков сорок в месяц. Конечно, хорошо было бы, если бы в эту же цену входила и прислуга – ну, да где уж там!
Таков Танечкин идеал. Но суровая действительность быстро опалила крылья мечты, и Танечка ищет франков за тысячу, можно и без лифта, можно и без телефона, можно и без ванны, с одним шумом с улицы.
По вечерам, когда возвращается со службы Танечкин муж и ест сыр жервэ, восхваляя его мягкость и высчитывая научно, сколько гранов мяса, яиц, овощей и солей заменяет собою этот кусочек, Танечка рассказывает ему, какие квартиры видела и какие упустила.
Упущенные всегда бывают дивно хороши и как-то даже подозрительно дешевы. Свободные дороги,