Взвихрённая Русь – 1990 - Анатолий Никифорович Санжаровский
— Почему нигде нет мыла?
— Партия отмывается.
— Где проходит граница между развитым социализмом и коммунизмом?
— По кремлёвской стене.
— А товарищ Черчилль хорошо сказал: «Главный недостаток капитализма — неравное распределение благ. Главное преимущество социализма — равное распределение лишений».
— Позавчера пошёл в баню на Соколинке.
В парилке полна коробочка. И холодно. Поддаю, чищу:
— О гады! Замерзают! Друг на друга смотрят и никто не поддаст! Все ленивые, хитрые, научились в перестройку.
Уже жарко, внизу сам чувствую. Но все молчат. Кричу:
— Ка-ак? Чего молчите?
— Все коммунисты, — отвечает один.
— Коммунисты не только молчат. Но и обещают. Выступал Горбачёв у студентов.
— Товарищи! Через год мы будем жить лучше!
Все молчат. Горбачёв напористей:
— Или вы не слышите? Товарищи! Через двенадцать месяцев мы ж будем жить лучше!
Молчание.
— Товарищи! Ну я же говорю, через год мы будем жить ещё лучше!!!
— А мы? — пискнул голос из зала.
— В-выхожу один я на дорогу,
Предо мною даль светлым-светла.
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…
Это всё нам партия дала.
— Перестроился комсомол. Раньше всё ему было по плечу, а сегодня по хрену.
— Перестройка, перестройка!
Мы и перестроились.
Как на пенсию пошли,
Песни петь пристроились.
— По дороге мчится тройка:
Мишка, Райка, перестройка!
— Пока народ не перевёлся,
Переведи меня, переведи меня,
Переведи меня на хозрасчёт…
— Я знаю, город будет.
Я знаю, саду цвесть,
Когда советским людям
Дадут чего-то съесть.
Слушкий Колотилкин цепко ловил всякое слово.
Ни анекдотец, ни припевка не уходили от него. Он никого не знал из этих людей, что муравьино рассыпались во все углы Москвы. Но с ними ему было хорошо. Какие-то сладкие нити тянулись от души к душе, от глаза к глазу.
С каждой минутой народу оставалось всё меньше, нити лопались. Безвыходность наваливалась горой, давила к земле.
Наконец Красная опустела от маёвщиков.
Её охватили железными отгородинами, никого не пускали.
Толклись у мавзолея стада конной милиции. Сорили яблоками.
Народу на площадь нельзя, лошадям можно.
Вот уже и наряды конников двинулись с площади в цокоте, пошли по Тверской кидать в пару яблоки. Это как бы указывало пунктиром, куда идти Колотилкину с Аллой.
Они обминули гум, тоже выжали на Тверскую.
Чёрное небо было беременно дождём, вспухло. Близкие облака едва не валились спать на крыши.
Народу негусто и праздника в людях не было. Народишко затравленно суетился взад-вперёд, в руке пустая авоська или сумка со слившимися боками. По случаю праздника магазины на окраинах закрыты, брякающий зубами народко осатанело вальнул в центр хоть что покупить к столу.
Да и центр заждался!
Куда ни ткни нос — замок, замок, замок.
На одной двери висела давняя, уже выгорела на солнце бумажка: «Магазин закрыт. Товара нет».
— Ах ты, брехливая канашка! — выругался Колотилкин. — Дебет-кредит, сальдо в карман!
Он слегка похулиганил карандашом, получилось:
«Магазин закрыт. Навара нет!»
В «Елисеевском» они нарвались на слезливую колбасу. Только что выкинули. «Недуг Лигачёва» называется.
Кошки её не едят. Люди тоже не едят — не достанешь и этой. Попробовать достояться?
Колотилкин примкнул к очереди.
Впереди стояла молодка с причёской взрыв на макаронной фабрике. Дальше двое мужиков. Уже хваченые.
— Постоим подольше, возьмём побольше, — говорит один. — Захода по три ляпнем?
— Замётано! А что делать? — хлопнул второй себя по животу. — Корзинку надо чем-то заполнять… Слушай сюдой… Приходит о н в баню. Все р-раз и закрылись шайками. Вы что, стыдит он их, разве я не такой же мужчина? А мы думали, отвечают, ты с Райкой…
Смех потряхивает мужиков.
Колотилкин хмурится. Даже через взрыв на макаронной фабрике слыхать! Осточертело везде про одних и тех же слушать!
Колбасный энтузиазм в нём сгас, и в меньшей очереди они дорвались до кабачковой икры. Грабанули с запасцем. Десять банок!
Вино не испортило б первомайский стол, да очередища. В пять колец вокруг дома! Тоже не безымянная очередина. «Петля Горбачёва».
Ах пустые советские полки. Кто вам гимник когда пропоёт?
Как минимум, наши доблестные голые полки повергают иностранцев в шок без терапии. А одна француженка, увидев их, пала в обморок, сошла с ума. Это правда. От нас её уже увозили прямо в парижскую психушку.
Оборзеть. От пустых полок свалиться с ума?!
А мы семьдесят два года ими милуемся и не валимся. Воистину, что русскому здорово, чуженину смерть.
Они взяли по палочке мороженого, буханку чёрного чёрствого хлеба, единственное и последнее невостребованное, уже надорванное, с брачком «письмецо из Югославии» (суповой набор) и поплелись к метро.
На Пушке и без танца вызова дал дождь.
Посыпал каменьями.
Козье ненастье в спешке распихивало народ по автобусам, по станциям подземки.
А для Колотилкина с Аллой дождя вроде и не было. Шли мимо, остановились у круглого бассейна, в печали уставились, как под дождём и под фонтаном присмирело плавали утка и селезень.
Василию Витальевичу вспомнилось, как стоял он с Аллой на Красной под русским флагом. Как под венцом.
— Ал, — спросил тихо, — а ты знаешь, почему в русском флаге именно белая, синяя, красная полоса? Я лично понятия не имею. Совсем задичал…
— В газете вот было… Белая — это бескрайние наши земли, чистота русской души. Синяя — это воды вокруг нас. Это наше небо. Сила. Красная — любовь к России и кровь, отданная за неё.
— А почему советский флаг начисто одного цвета? Красного?
— А что мы делали с Октября? Только и лили кровь. Это безвинная кровь, по слухам, восьми десятков миллионов…
Рядом на клумбе враскорячку мокли малорослые забитые тюльпаны. Тугие стрелы дождин нещадно сламывали с них тёмно-алые кровавые лепестки.
В грусти поник головой зеленоватый от сыри поэт.
9
Сильнее печатного слова может быть только слово непечатное.
М.Дружинина
Завалились Колотилкин с Аллой в дачную берлогу, как в яму, рухнули до самой субботы.
Алла набрала отгулов за прогулы, удалилась в самовольный загул, на пока бросила школу. И осталось у них два дела на свете. Любовь да сон. Третьего не подано.
Между любовью и сном Колотилкин иногда горевал накоротке. Всё никак не мог нанизать себе на извилины первомайскую кашу.
— При нас же, — нудил Альке, — опустела табакерка. Все топтуны сбежали. А новые колонны