Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
– Я именно в таком состоянии и встретил вас сегодня. И даже – ждал, не точно зная, что – вас… Я именно часто ощущаю, что сил моих совсем не достаточно, даже и на суждения.
Раздалась гулкая пулемётная очередь. Раздалась – на переднем крае, но от холодного, дождливого и тёмного времени слышна была очень внятно сюда. Два десятка крупных пуль где-то там пронеслись, вбились в землю, продырявили доски, вонзились в брёвна, может быть и ранили кого-нибудь, хотя такие дурные ночные очереди – больше для напугу.
А – как же он нёс погоны, кричал орудиям: «беглый! огонь!»?
– Отчего же вы никогда мне…?
– Я говорил вам. Однажды на исповеди. Но вы меня, кажется, не поняли…
6
Оброненная исповедь. – А если не прощать? – Священник и война. – Природа войны. – Дилемма: мир – зло. – Не худший вид зла. – Не исключительна каждая вера.– На исповеди? Когда ж это?
– Великим Постом. Вы тогда только недавно приехали к нам.
– Ах вот, наверно поэтому. У меня несильная память на лица, а все сразу новые…
Подпоручику и сейчас нелегко, будто снова исповедь:
– Я пожаловался вам тогда… Как мне тяжело воевать. Что я пошёл на войну не по повинности. Мог бы доучиваться в Университете. Пошёл – добровольно. И значит, все грехи здешние и все убийства здешние я взял на себя – вольно.
– Да-да-да! – помнил отец Северьян. – Ну как же! Такая исповедь среди офицеров была единственная, и я бы ни за что не пропустил, мы бы продолжили, если б это не самые первые дни… Тогда исповедовались все сплошь, Страстная была. Но отчего вы сами не пришли второй раз?
– Я не мог знать, что это остановило ваше внимание. Может и другие так говорят, и вам прискучило? И… нечего ответить?.. А самое главное: вы – отпустили мне мой грех, мои сомненья. Но я себе – не отпустил. Всё вернулось и обступило снова. И что ж, опять к вам? – второй и третий раз? И повторять то же самое, теми же словами, – как бы отталкивать ваше отпущенье назад?.. И даже если вы меня не упрекнёте – что можете вы? Только повторить, «аз, недостойный иерей, данной мне от Бога властию…» А мне под епитрахилью заспорить с вами: нет, не прощайте! это не поможет?.. В исповеди вот это и безвыходно, и для вас и для меня: что в конце вы непременно должны меня простить.
Смотрел пытующе:
– А как бы так, чтоб не простить? Если точно такое же бремя завтрашнего дня снять нельзя – так не прощайте! Отпустите меня с моей необлегчённой тяжестью. Это будет честней. Пока война продолжается – как же снять её? Её не снять. Оттого что я не вижу своих убитых – дело не меняется. Сколько ж их начислится к концу? И чем я оправдаюсь? Выход только – если меня убьют. Другого не вижу.
Отец Северьян был прислушлив ко всем переходам мысли, и это отражалось в подвижных, молодых его чертах:
– Да, знаете, в древней церкви воинов, вернувшихся из похода, прощали не сразу, накладывали епитимью. Но есть и такой ещё выход: перепонять.
– Я пытался. Опростоуметь? вот как все рядом, как Чернега: воюет – и весел. Пытался и я так. Много месяцев. Не вышло. Вот засыпешь снарядами, не получив ответа. А ответ приходится на Чевердина.
Но священник смотрел на подпоручика не в смущении. Остро доглядывал медлительного собеседника.
Что за редкая встреча! – среди офицеров, не только этой бригады, кадровых и призванных, – кто формален, кто стыдится, кто смеётся, – но среди студентов? Среди студентов ещё бóльшая редкость. У себя в Рязани деятельность отца Северьяна проходила в облаке насмешки и презрения от всего образованного слоя общества – не к нему только именно, но ко всей православной Церкви, и этим презрением отталкивался он – из того же культурного круга выйдя и сам, из такой же семьи, тоже к нему насмешливой, – отталкивался к мещанам, к тёмным неразвитым горожанам, ещё тупо видящим смысл в свечах и церковном стоянии вместо чтенья газет, посещений театра и лекций. Отец Северьян не краснел за свой сан, одеяние, и не чуждался остаться бы в своём образованном слое, но его – выталкивали. Надо же было! – из рязанской епархии приехать на передний край войны, чтобы здесь послушать такого студента.
Однако с полынью:
– И потом же я понимаю, отец Северьян, что если вы состоите в той же бригаде и ваша задача – способствовать успеху русского оружия, то вы не много доводов сумеете найти мне в утешение. Вы сами связаны всем этим и тоже, может быть, простите, грешны. Раздавать и навешивать всем-всем-всем шейные образки… Перед атакой идти по траншеям с крестом и кропить святой водой… Или с иконой по всем землянкам и давать прикладываться завтрашним мертвецам… А иные батюшки, за убылью офицеров, и сами скачут передавать боевые приказы полкового командира… Но почему-то страшней всего – когда служат полевой молебен, а подсвечники составлены из четырёх винтовок в наклон.
Нет, отец Северьян не уронил головы. Нет, отец Северьян не отвёл глаз. Прислушливо принимал он упрёки подпоручика, даже торопя их выразительными, подвижными бровями, даже ждя и желая больше.
– …Я понимаю, что вы не своей волей сюда пришли, вас послали.
– Ошибаетесь. Сам.
– Са-ми?
– А вы же? Священников вообще не мобилизуют. Они просятся сами, или их посылают епархии по полученной развёрстке. Но кого епархии считают лучшими – тех удерживают, а в Действующую посылают балласт: или слабых, или судимых, или нежелательных. Впрочем, по последней категории, за реформаторство, пожалуй послали бы скоро и меня. Но я попросился раньше. Я именно считал, что во время войны естественней всего быть здесь.
– Вообще мужчине – да, – ещё не мог подпоручик принять.
– И священнику – тоже, – всё живей настаивал отец Северьян, с тем упорством, с которым он и верхом научился. – В той жизни, в которой мы живём, – мы должны в ней действовать.
От священника это странно было слышать, ожидалось бы скорей что-нибудь: любите ненавидящих вас… Подпоручик улыбнулся, пробормотал:
– Перекувырнутая телега…
– Что?
– Я – тоже так думаю, тоже. Но вы… Особое, щекотливое положение: священник – и добровольно на войну?
Отец Северьян утвердился выше на локте. Взгляд его вспыхнул:
– Исаакий…
– Филиппович.
– Исаакий Филиппович! – выдыхал он теперь готовое, то, что на исповеди не пришлось. – Mipa без войн – пока ещё не бывало. За семь, за десять, за двадцать тысяч лет. Ни самые мудрые вожди, ни самые благородные короли, ни Церковь – не умели их остановить. И не поддавайтесь лёгкой вере, что их остановят горячие социалисты. Или что можно отсортировать осмысленные, оправданные войны. Всегда найдутся тысячи тысяч, кому и такая война будет безсмысленной и не имеющей оправдания. Просто: никакое государство не может жить без войны, это – одна из его неизбежных функций. – У отца Северьяна была очень чистая дикция. – Войнами – мы расплачиваемся за то, что живём государствами. Прежде войн – надо было бы упразднить все государства. Но это немыслимо, пока не искоренена наклонность людей к насилию и злу. Для защиты от насилия и созданы государства.
Подпоручик – как приподнимался со своего низкого сиденья, не поднявшись, как приосвещался, хотя не калили уже больше печку и лампа горела ровно. А отец Северьян – вперялся в мысль саму, как бы какого ответвления не упустить:
– В обычной жизни тысячи злых движений из тысячи злых центров – направлены во всякие стороны безпорядочно, против обижаемых. Государство призвано эти движения сдерживать – но оно же плодит от себя новые, ещё более сильные, только однонаправленные. Оно же временами бросает их все в единую сторону – и это и есть война. Поэтому дилемма мир—война – это поверхностная дилемма поверхностных умов. Мол, только бы войны прекратить, и вот уже будет мир. Нет! Христианская молитва говорит: мир на земле и в человецех благоволение! Вот когда может наступить истинный мир: когда будет в человецех благоволение! А иначе будут и без войны: душить, травить, морить, колоть под рёбра, жечь, топтать, плевать в лицо.
А выше их похрапывал безпечный Чернега, не знающий проблем, – и то был единственный звук на всём русско-германском фронте.
В печи уже не потрескивало, уголья калились беззвучно.
Отец Северьян выдыхал своё готовое:
– Война – не самый подлый вид зла и не самое злое зло. Например, неправедный суд, сжигающий оскорблённое сердце, – подлее. Или корыстное уголовное убийство, во всём замысле обнимаемое умом одного убийцы, и всё испытываемое жертвой в минуту убивания. Или – пытка палача. Когда ни крикнуть, ни отбиться, ни испытать защиты и борьбы. Или – предательство человека, которому доверились? Зло над вдовою или сиротами? Всё это – душевно грязней и страшней войны.
Лаженицын тёр лоб. Одно ухо его, ближе к печке, горело. Тёр лоб с медленным, облегчающим, но разборчивым приятием, он не умел ни быстро, ни односложно: