Зинаида Гиппиус - Том 3. Алый меч
Я думаю, есть, потому что Марта меня не слыхала. Я говорил, она смотрела мимо меня, спокойная, с той улыбкой бесконечной кротости или бесконечного сопротивления, которую я так знал. Она встала, подошла к стеклянной двери, которая вела на маленький балкончик, и бесцельно глядела на улицу. Я тоже встал, подошел к ней, робко обнял ее за плечи. Она не перевела взора и не перестала улыбаться.
Я говорил и останавливался, она не отвечала. Помню: рядом с другими у меня были и совсем простые, неуместные мысли о том, что комната Марты скверная, низкая, и не на солнце, а что она, видно, старается украсить ее, вон ландыши и фрезии стоят в белой вазочке. Почему ландыши – и фрезии? Как они некрасивы, потому что вместе!
– Вы уйдете – я умру, – сказала Марта, продолжая улыбаться.
Тогда я подумал: а если принять ее? Как крест принять, убить свою душу за то, что не могу убить тело другого? Это бы ничего, если бы только одну свою душу. Но ее нельзя одну убить. С ней и другое убьешь, невинное, ту, отдельную от меня, правду, которая мной владела и меня вела.
И еще… я для Марты не посмел этого сделать. Я бы смог, да не посмел. Надо так было действовать, как будто у меня к ней человеческая любовь была, а не жалость. Очень я ее уважал.
Прошло полминуты. Я опустил руку и сказал:
– Марта, я должен идти.
– Совсем?
– Да.
– Я не увижу вас больше?
– Нет, Марта… это невозможно. Она помолчала.
Я хотел опять молить ее, все начать снова – но почувствовал, что нельзя – и только сказал:
– Да.
Она опять помолчала.
– Ну, прощайте, – проговорила она. – Идите, Господь с вами.
Вероятно, у меня все-таки была надежда, что она подумает, поймет… Вероятно, была, потому что я не понимаю, как бы мог я, – да и какой бы то ни было человек, – уйти в такую минуту совсем без надежды, с полной уверенностью, что идешь через кровь. Но в сознании у меня этой надежды не было.
Я шел к двери тихо, ноги казались такие тяжелые, – и оглянулся. Она стояла у стеклянной двери, смотрела на меня и все так же улыбалась, покорно и решительно. Эта улыбка – последнее, что я тогда в комнате запомнил.
Ну вот, теперь уж немного осталось досказать.
С лестницы я сбежал. Дом смотрел острием прямо на меня, две боковые улицы тут сливались в одну. В острие, вверху, я сейчас же узнал ее балкон, дверь была теперь открыта. Марта стояла все так же. Я видел серое платье, но выражения лица уже не мог различить. Конечно, она смотрела на меня, знала, что я еще раз оглянусь.
Я опять пошел прочь. Сделал еще несколько шагов, может быть, шагов тридцать или сорок. Конка тут шипела, и звенела, и прошла. И снова я оглянулся.
И тогда ее в окне уже не было, она лежала внизу.
Я помню, я как-то совсем не удивился, сейчас же понял и точно знал, что оно именно так и случится. Сейчас же пошел назад, к тому месту, где собрался народ. Распоряжения все тоже я делал, нисколько не потерялся.
Ну, так вот так. Она еще три дня жила, не сразу убилась, хотя было высоко. Но говорить не могла, все больше без сознания. У нее голова была расшиблена и лицо с одной стороны, у глаза, очень распухло, бинты наложили, так что я ее почти не узнавал.
Я был при ней до смерти, потом родные какие-то приехали, я на похороны не остался.
Флоренции не видел. Кажется, даже на Лунгарно не заходил, поехал в Пизу. Там погода стояла жаркая. Я все на Campo-Santo сидел, один, ничего не делал, только слушал, как пчелы между травами в цветах жужжат.
Так и весь месяц прошел. Потом я к князю вернулся. И все потянулось, как раньше. Я писать вам не мог, но думал о вас непрерывно. Вероятно, оттого и вынес, что мог о вас думать с такою непрерывностью. Нас двое было для этой тяжести: вы да я.
Я ваше письмо, то, до сих пор наизусть помню. Не я один все сделал, мы оба сделали.
И вот, пока я мог один думать о вас так постоянно, чувствовать возле меня этого необходимого помощника, сообщника – я нес облегченную тяжесть и молчал. Но последнее время вы точно отдалились от моей мысли, отошли – и я понял, что мне нужна помощь. Нужно, чтобы и вы знали, как мы с вами сблизились, чтобы вы сказали мне: я здесь, я несу ту же ношу, мы вместе, мы одно… Не думайте, что у меня в душе ужас или раскаяние: у меня – почти спокойствие. Да что я вам говорю. Вы это знаете, ведь мы – одно.
Кровь – не великая ли сила соединения для соединимого? Ваши мысли, ваши желанья вошли в меня – я не думаю о себе и не хочу пока думать, я думаю о нас.
Теперь, в эту минуту, я хочу от вас только знака, только слова, только узнать, что вы, как я, чувствуете нашу пугающую близость. Что будет потом, дальше – вы решите сами, скажете сами, как и всегда решали все, говорили словами – первая.
Я ничего не знаю. Не стану лгать: порою прежний, старинный, знакомый ужас охватывает меня, я не помню ни того, что было, ни вас, – ужас этот только во мне, ужас… спокойный, совсем, как прежде, до вас, когда я чувствовал себя в лапах величественного серединного дьявола и чувствовал все свое бессилие, последнее, навечное. Тогда я смеюсь над собой и над вами, не верю ни во что, не хочу ни вашей помощи, ни свидания…
Свиданье! Вот слово, оно само сказалось. Вы его, конечно, давно угадали. Я, может быть, хочу свидания с вами. Может быть, тут и есть наша последняя надежда. Но вы лучше знаете.
Простите, говорю сбивчиво.
Да, вот вы опять правы! И видишь, что сидишь в лапах у дьявола, а до конца в это поверить трудно, и опять борьба. Но уж теперь, думаю, последняя.
Напишите скорее. Я болен, устал, кажется – лягу в постель – и не поднимусь. Все буду спать, спать… Если вы не разбудите меня – никто никогда больше не разбудит – да и не надо.
Жду вашей последней правды и приму ее до конца. Скажите все, что видите.
Ваш Иван К.
Письмо XИвану Сергеевичу К.
24 Avenue Hoche Paris.
Февраль 28, 1901 г.
Много раз начинала письмо и все рвала листы. Слишком трудно то, что хочу выразить. Пожалуй, и это разорву… Нет, все равно, как будет.
Вы хотите, чтобы из нас двух – я сказала то, что знаем одинаково мы оба, чтобы от меня шло последнее слово, я положила бы последнюю печать. Это тяжкая ответственность, но я принимаю ее. Я рада бы принять на себя одну – всю тяжесть, и вашу тоже, но это невозможно, да, пожалуй, я бы и не вынесла.
Вот мои мысли, мои чувства, вся правда, которую я не могу не видеть и которую видите и вы. Слушайте.
Я люблю вас. Я, вероятно, всегда любила вас, как и вы меня. И это мое к вам письмо – последнее, и свидания у нас не будет.
Надо, наконец, сказать слово: я – как вы. И вы, и я – погибшие люди. Мы – те, которые дошли до раздвоения и которые не знают соединения. Мы знаем только о соединении. А дойти до него нам не дано. Мы любим друг друга, и нам кажется, что мы любим вполне, но это нам только кажется, потому что мы дошли до желания полности. Но вы одну душу мою любите одной своей душой. Помните, вы говорили, что боитесь всего «слишком существующего»? И я боюсь, хотя всегда хотела не бояться, как и вы.
После вашего письма, вчера, первым моим движением было – ехать к вам, быть с вами, осмелиться, дерзнуть на полное единение. Но, вот, я приеду к вам. Вы услышите звук моего голоса, увидите цвет моих глаз. Я стану вашей любовницей или женой. Из жизни часа не выкинешь, надо жить все часы, все минуты. «Существующие» мелочи жизни окружат нас, непонятные и потому часто ужасные, оскорбительные для полусильного сознания. Душа ваша не сможет войти в это, и чем сильнее она будет любить – тем сильнее будет пугаться тело, тем глубже между ними будет разрыв, разъединение. Кровь – соединяет, да, но не таких, как мы. Она соединяет соединимое, а между нами она создала ужас чрессильной тяжести, жалкий ужас слабых людей.
Мелочи жизни все различны, и все-таки между ними – опять для неполного, нашего сознания – существуют какие-то отвратительные сходства. И вы будете целовать меня – так же, как целовали Марту, главное, будете думать об этом, и, не умея понять, – ужасаться этому. И наш последний, окончательный разрыв будет полон безобразия и отчаяния.
Нет, есть упадок, есть гибель, и гибнущие – мы, истинные декаденты – мы.
Что мы можем? О, много. Мы можем сказать другим, что нужно соединение, что мы только не умеем достичь его, а другие, узнав, может быть, и дойдут. Для нас в этом великая радость. Пусть мы упадем – это мост для того, кому суждено дойти.
Наша радость – и в нашем страдании. Но не будем говорить о нем. Я хочу тишины между нами. Мы непосильного хотели, я непосильно вас люблю.
И да благословенна будет правда, как все. Прощайте.
Мария.
1899
Святая плоть*
IВ чистый понедельник ночью купец Родион Яковлевич Глебов вернулся в свой город из Москвы. Он думал попасть домой к масленой, да не успел, и как ни противен был ему московский масленичный шум и суета – он себя превозмог, остался, кого нужно повидать – повидал, справился хорошо и теперь ехал довольный. Впрочем, довольство его ничем не выражалось: глаза, как всегда, были строги, брови слегка сдвинуты. Он одевался по-русски, без щегольства, но и без всякой неряшливости: высокие сапоги, теплый картуз. Его худощавое, темное лицо, обрамленное длинной бородой стального цвета, было похоже на лик старого письма.