Виктор Ерофеев - Русская красавица
Отвечаю ей откровенно, от всей души, не таясь: пет, моя милая Ксюша, ни чуточки! Великий, говорю, человек! Динозавр! А что, говорю, он пишет, не нам судить, он с государственной точки зрения видит дальше нас, а мы с тобой мелко плаваем. Да, говорю, другие горизонты открыты ему, не нашенские. А она смотрит на меня, головою качает: - Странные ВЫ люди! Странные! Cтранные!
7
Ящики настежь. Колготки свисают желтыми исхоженными ступнями. Возвращаюсь в пустынный свой дом.
Вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо, теснятся, перламутровая вазочка с засохшими незабудками, разноцветные ватки, лосьоны, черепашьи гребешки, золотые патроны губной помады. Я осколки с тех пор не заметала, пусть себе валяются, на трюмо пальцем написала ИРА, завела патефон свой шипучий, нахмурилась и дальше пишу, писанина отражается в зеркале: вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо...
Вот пузо. Скоро все будет непоправимо. Я ему крикну, как посмеет войти: вот оно, мое пузо, вот! Почтовый ящик полон газет, это - дедулины. На стене, без рамы, прибит большими гвоздями холст: моя прабабушка. Портрет старинный и работы неизвестной, талантливой. Кавалеры дивились, хваля: кто это?
Кровать славная. Покрывало атласное, тяжелые кисти.
Мерзляков, раз съездив с тургруппой в Польшу, рассказывал: там, в ихних костелах, таблички висят серебряные и золотые, с благодарностями. Спасибо, Иисус Христос, что ты мою дочку вылечил от менингита или что я благодаря Тебе человеком стала, спасибо! Такие, говорит, висят в костелах таблички, привинченные к стенам, окладам, колоннам, а сколько таких благодарных табличек к твоей кровати можно бы привинтить? Я, говорил Мерзляков, привинчу из чистого золота: дзенкуе, пани Ирена! - Не привинтил... Шла у нас с ним тогда шестидневная любовь, долгие часы мы с ним в это трюмо гляделись без устали, он, бедняжка, уже на ногах не стоит, кровью кончает, а все любуется, да что толку? Остался с женой, синхронной переводчицей, принялся размножаться, про таблички забыл, записался в старые друзья, раз в полгода зайдет чайку попить, и уже все не то, все не то, без особого вдохновения, будто подменили человека.
Помрет дедуля, не оставят мне этой квартиры, слишком просторная, дед служил верой-правдой, а я что? Подписала, как водится, по собственному желанию, чтобы Виктор Харитоныч смог письмишко свое поганое отписать, марку наклеить и послать моим заступницам, мол, никакой особой беды мы ей не причинили, сама решила посвятить себя частной жизни, как принято и в вашей стране, хотя в процентном отношении у нас работающих женщин в шесть раз больше, чем у вас, и никто у нас асфальт из слабого пола не ложит, все это неправда, ты бы, говорит, и сама черкнула пару строк: спасибо, мол, за заботу, за ласку, да только не стоило беспокоиться... - Обойдешься! - отвечала я и подумала: может, и верно, не тронут, после их статейки, ведь если свалили все на любовь, значит, вышло мне алиби. Смолчала я, затаясь в смертельной обиде, выписываю срочно Ксюшу из поселка Фонтенбло французской железной дороги, а они потихонечку начинают меня в родной город обратно спроваживать, выпирают. Бросаюсь звонить в тысячу мест! Был на примете Шохрат у меня, большой человек во всей Средней Азии, захотелось мне у него отсидеться, в себя прийти: - Это я, Шохрат! - говорю с фальшивым весельем, а летали мы с ним по всяким там Самаркандам, посещали мусульманские святыни, только дальше гостиницы не выходили, останавливались в люксах: рояли, климатизаторы, дыни отборные. Во рту таяли.
Расстаюсь с Маргаритой несколько сухо, хотя, безусловно, по-дружески, и она меня тоже не задерживает, завелся у Маргариты неизвестно кто, несмотря на оказанные ласки: ничего, думаю, не пропадешь, не окочуришься, потому что совести не хватает, будто не помню я, как ты япошку своего, фирмача, заразила и он улетел в Японию в полной прострации, хотя ты знала про себя, что заразная, и тут же в баню меня зовет, как здоровая, я даже слов не находила, нельзя же все-таки так, Ритуля, некрасиво, только у нее другие понятия, да я ничего: подлечилась она и опять ко мне потянулась дружить, мы сдружились, но нежность любила скорее из любопытства, не было в ней мракобесия, не то, что у Ксюши, у той хватало на всех, бывало, несется по Ленинскому проспекту: жигуленок канареечный, сиденья черные, груди торчком, хотя есть отметина, один сосок видный, а другой как бы не проклевывается, несимметрично, но даже оригинально, правда, не в дневное время, а поближе все-таки к полуночи, но шоферы такси и другая запоздавшая публика совершенно дурели и терли глаза.
Но Вероника сказала мне: ты дальше пойдешь. Вот и пошла, да что пошла побежала! И знаю: Ксюше этого не дано, все дано, а этого не дано, такие дела. Вероника мне объяснила: не Ксюшина это епархия, Ксюше театр и радость отпущены, а тебе, Ира, - смерть. - Не болтай! - говорю, но в глаза не смотрю, взгляд тяжелый, не выдержу. Вероника - та еще ведьма, лоб бугристый, много мыслей заключено, и странно видеть, как в метро она едет, в лабораторию: некрасивая, нечесаная, неотличимая от всех, ноги толстые, одежда - лучше не говорить, ни один мужик не обернется, а взглянет - вздрогнешь! Как уехала Ксюша, а Ксюшу она любила, в Ксюше находила радость, которую мы позабыли, где, спрашивает, еще такая радость, где? Обернулась: затмение полное, как будто дубиной, и Ксюша тоже не выдержала, стрекоза, и остались мы с Вероникой, только с нею дружить нельзя, это из другой жизни, а в метро: баба бабой, с кандидатским дипломом, едет химичить. Зам. зав. лабораторией. Вот так.
А на бабушку, на прабабушку свою, я похожа, скажи, бабушка! Висит себе, гордая. Так что, уж извините, я не плебейка! А они все хвалили: какие щиколотки! какие лодыжки! - но с моей подсказки, а так только Леонардик заметил самостоятельно. Ксюша спрашивает: воскресила ли я его Лазаря? Ну, хвалиться не стану, воскресила, хотя положение было пиковое, надежд не подавал никаких, потому, видать, и согласился на договор, скрепив его искренним поцелуем, однако хитрость скоро дала о себе знать, потому что не верил в свои силы, на последнем издыхании находился, да и избалован был выше меры, любил перечислять балерин, козырял фамилиями, оглушить хотел, как рыбу. Но я свое дело знала, а когда Ксюша подробности пожелала, отвечала: ты сама не хотела подробностей про дядю Володю, не скажу, но сказала, потому что хотелось, конечно, похвастаться, воскресила, чего уж там! Ну а как воскресила, говорю ему, будто в шутку, но не сразу, естественно, пусть наслаждается, а кончал у меня, как миленький, словно не гений интернациональный, а свой человек, а как умер, дедуля вбегает с газетой, от новости радостный: смотри, кто умер! Мне ли не знать, глупый старик, нашел, чем удивить, сама только что оттуда, насилу отпустили, едва отстали, а я виновата, что не знала, как замок открыть? там не дверь, а баррикада целая, скорую помощь не я ли вызывала? Когда? - спрашивают. - Он тогда вроде бы еще не умер, - говорю, а они говорят: это ты! ты! ты! ты! - Нет! Любовь, отвечаю, была! Я сама, говорю, поседела, жуткое дело: на глазах кончился, если не сказать того хуже. А почему ссадины и кровоподтеки на теле? На каком еще теле? Не валяйте, говорят, дуру! Спасибо, отвечаю, не надо мне ничего показывать, и так уже поседела, а что до прихотей, так он, извините, так любил! понятно? нет?! - Понимают, но не верят, однако замечаю: на вы перешли. Нервничают. Я говорю: зовите Антона! Антон - свидетель, надеялась я, но не вышло, хотя все-таки отпустили, только вместо прямого ответа на мою шутку: КОГДА ПОЙДЕМ РАСПИСЫВАТЬСЯ? - предпочитал откупаться незначительными безделушками, и так длилось, я ждала, чтоб привыкнул, чтоб некуда было ему, голубчику, деться, не к Зинаиде же Васильевне! а Зинаиду Васильевну, думаю, тоже желательно поставить в курс положения, потому что женщина она истерическая, но здесь не особенно правильно поразмыслила, Ксюша была не товарищ, то есть не то, чтобы она осуждала, она с интересом следила издалека, и писала ей, она жаловалась на почерк, почерк мой, почему не знаю, ей не нравился, говорила: у тебя наклон слишком резкий, полегче! полегче! а что? нормальный почерк... Только не товарищ она была, потому что, должно быть, не хотела, чтобы я - с дружком ее папаши, а что делать, если он меня обожал, это, я им говорю, так и есть. Она никогда не верила, исключала такую возможность, а выходило по-моему, только Зинаида сорвалась: как узнала через третьи руки, сказала устало: да ебись он с кем хочет!.. Я думала: заверещит! А она: пожалуйста. Не ожидала от нее такой премудрости, опешила несколько, но думаю: погоди! И динаму кручу. Он терпит. Дедуля кричит: - На проводе! Смотрю: он звонит. Говорю: - Нету дома! - Когда будет? - Не будет! - а списочек у меня был особый, вписала для сведения моего Тихона Макаровича: - На некоего Владимира Сергеевича реагируй отрицательно, а он рад стараться, он бы на всех отрицательно, да шалишь, я тоже еще не мертвая, звонили, приходили в малиновых джинсах, шваль, конечно, а дедуля, он что? - он в другой комнате, как сурок, никогда после десяти не высовывался, телевизор посмотрит и спать ложится, ну, конечно, потише, чем без него, а на лето и вовсе съезжал в свой курятник, выделили ему по Павелецкой, любил поковыряться в земле. Вдруг нагрянет с красной смородиной. Красной смородины не отведаешь? Хороша уродилась, витаминов не съесть! Я покорно благодарила. Я изучила всякие словечки благодарности, тут Ксюша из меня вытравила всю нечисть, прижав к своей несимметричной груди, как Офелию, а когда узнала, что зову его Леонардиком, громко хохотала!