Глеб Успенский - Бог грехам терпит
"Приехал так, отдыхать… Капиталов не имею… Не по писарской… Не по судейской… Не служу… Не в канцелярии… Ни насчет прочих "делов"…" Итого: первое слово — "отдыхать" и затем бесчисленное множество — "нет". Этого вполне достаточно, чтобы деревенский житель окончательно усомнился во всем, в каждом слове, которое было говорено ему вопрошаемым. "Дурака-то, братец ты мой, из меня не выстроишь", — думает он про себя, а вслух говорит: "Та-ак!" — и чтобы не дать заметить вопрошаемому своего полнейшего к нему недоверия (очень искусно умеют они это делать), ласково прибавляет: "Ну, пока что, до приятного свидания!.."
В конце концов, волей-неволей, а приходится-таки давать подробное объяснение. Идет долгий и продолжительный разговор, начинающийся чуть не с Гутенберга. Приходится давать самые обстоятельные ответы на тысячи неожиданных вопросов (о том, что такое книга, как она печатается, как делаются буквы, сколько в книге сотен тысяч букв и т. д. и т. д.), и если в конце этих откровеннейших объяснений слушатель поймет, что есть какое-то дело, которого он не знает и о котором не слыхал, то еще слава богу. Большею частью и этого результата нельзя добиться. "Что-то не так!" — сидит в голове обывателя, и если он перестает допытываться и "доходить до корня", то единственно потому, что уже решил: "Нам какое дело? На то есть начальство!.. Наше дело — не касайся, а получай, коли есть за что… Какое у него дело — неизвестно; разыскать что доподлинно — уж разыскивали; бормочет бог весть что — лучше оставить… А деньги точно что получает. Теперь необходимо "опробовать", много ли денег-то получает. Что у него за работа — пес с ним, а денег-то много ли?" И опробывают так: опять несут барсучью шкурку и запрашивают три рубля. "Почему так?" — "Да больно уж глубоко в норы позабирались, каторжные! Доставать-то их оттедова оченно много хлопот". — "Как же я купил за рубль?" — "Да теперь цены не те". — "И рубль-то дорого. Все покупают по полтиннику. Вот вчера по полтиннику мужик продавал". — "Какой такой?" — "Уж я не знаю". — "Нни знаю… Так не возьмете?" — "Пятьдесят копеек". — "Маловато! Прибавьте". — "Мне он вовсе не нужен, я просто так покупаю…" — "Прибавьте… Ну, за шесть гривен". — "Зачем же ты запросил три рубля?.." Следует великолепная, во все лицо, улыбка — точно солнце в полном блеске, сияет и блестит лицо вопрошателя. "Да нам что больше, то приятнее!" — "Ты что же думаешь, что у меня не деньги, а щепки?" — "Да ведь нам почем же знать?.. Трешной не даете, так и шесть гривен возьмем… для вашего здоровья".
"Нет, — решает после этого следователь-обыватель, — не вполне при деньгах… Деньжонки есть, а не так, чтобы при полном капитале". И дело все-таки оканчивается прежним решением: "Нам что? Мы нешто что? В случае чего… на то есть начальство. А нам какое дело?"
Но, порешив таким образом и, повидимому, успокоившись, обыватели не перестают хранить полное недоверие к личности неизвестного человека, занимающегося неизвестным делом. Дело им неизвестно, но достаточно уж того, что оно — не крестьянское, не кулацкое, не торговое, а барское, господское. От самого последнего мужичонки, от бесприютного нищего, побирающегося под окнами, через всю длинную лестницу крестьянских типов разнообразных степеней благосостояния — через всю лестницу типов, олицетворяющих собою благосостояние кулацкое, вплоть до тузов-кулаков, до тысячников — нигде, никогда ни от одного человека нельзя услышать слов "приехал отдыхать", то есть ничего не делать, как только от барина. Он один никогда ничего не делает — такая уж порода и такое о ней мнение: к тому, чтоб ничего не делать, все они и стремятся; а чтоб "отдыхать" да ничего не делать — нужен капитал, деньги. Вот эти-то деньги барин и хочет добыть какими бы то ни было каверзными способами. Это он все мутит и орудует… И поэтому, что бы он там ни толковал, какие, бы узоры ни выводил языком насчет "своих делов", насчет того, что, мол, "книжки печатаю", — все это пустые слова, выверты, прикрывающие уязвленное самолюбие барина, который только и думает, как бы "повернуть на старое"… "Отдыхать приехал!.. Отдыхай, любезный, покуда деньжонки маменькины не перевелись… А только что в случае чего, так ведь у нас и начальство есть. Слава тебе господи, не бессудная земля!"
IIТак решают дело обыватели-крестьяне, люди хотя и не вполне полированные (а полированных людей в наших местах, благодаря близости Петербурга, очень и очень много), но и не лишенные уж некоторой доли политуры, как и вообще все здешние крестьяне — в огромном большинстве тип не вполне симпатичный. Но здесь же, в этих же местах, есть уж тип вполне ополитуренный, то есть уж шаромыжник в полном цвету. Скрытая, но непреклонная его ненависть к барину прикрыта многоразличнейшими приемами, обнаруживающими, что человек понимает до некоторой степени общее положение дел. Он почти всегда лезет в знакомство с господами и хотя, благодаря этому знакомству, нагревает мужиков, но и барину всегда от него приходится плохо. Играет он всегда на старых "барских" струнах: предупредительность, любезность, услужливость, холопство и т. д. Система его — "потрафлять" и тем истощать барина и его карман. Он изучил господский "нрав", как охотник изучает нрав тетерева или барсука, и изучил для того, чтобы продать этого барсука или тетерева на базаре. Такие политурные люди хотя и смотрят на барина в сущности точно так же, как и остальные полуполитурные и совсем неополитуренные крестьяне, но уж понимают, что нельзя так, зря, приходить к нему только за деньгами и брать их, глядя в сторону. Понимают, что барином еще можно попользоваться и другим родом. Они читают в трактирах "листки", знают, что такое "газета", понимают, что можно писать и не служить, не занимать писарской должности… Они знают, что на свете существует печатная, газетная кляуза. И вот к новоприбывшему в деревню, неведомо чем занимающемуся человеку начинает являться политурный кляузник — не за деньгами прямо, а с кляузой, с покорнейшей просьбой "пропечатать". Кляузничество занимает такую огромную область в нравах современной ополитуренной деревни, и область эта до такой степени непривлекательна и смрадна, что говорить об этом подробно невозможно — отвратительно. Скажу только, что современная кляуза группируется в два типа, в кляузу судейскую — открыто личную — и кляузу хотя тоже личную, но прикрытую общественным интересом. Кляузник первого типа — большею частью состоятельный мужик, самолюбец и злец; лет пятнадцать сряду он хочет донять какого-то дядю или какую-то тетку, донять на пустяках, за то, что не уважили его в чем-то на медный грош; у него целый мешок бумаг из уездных и земских старых судов: копий, решений, постановлений, кучи документов из окружных судов, судебных палат, правительствующего сената, от нотариусов и т. д. Он просудил уже около тысячи рублей; будучи кругом неправ и зная, что неправ, он все-таки не может, не хочет остановиться, роется своею злостью, как крот, глубже и глубже, зарывается в бумаги и т. д. Это — самодур, и всегда он ищет такого человека, который бы взялся изобрести новую кляузу, прицепиться к чему-нибудь, заварить вновь кашу, чтобы тетка еще на двадцать лет не знала покоя. Он только и хочет, чтобы нашелся "человечек", который бы непременно кляузу выдумал, хотя большей частью разговор идет всегда о правде и о том, что не сыскать нынче правды нигде. Но глаза его говорят: "прицепись, замути!"…
Преобладающий кляузник несомненно принадлежит ко второй категории кляузников — кляузников из-за личных расчетов и обид, но непременно во имя общественных интересов и общего блага. Как известно, этот тип "опустошителя своего отечества" до полного совершенства доведен и выработан не в одной только народной среде. Башкирские земли не расхищаются подобно тому, как— расхищалось имущество во время еврейских беспорядков, а раздаются на льготных условиях и непременно во имя государственной, даже прямо народной пользы. Искусство представлять расхищение так, что оно представляется делом государственной важности, — это искусство выработано не в крестьянской среде; но крестьянская среда, переродившаяся в кулацкую, поняла, что и ей нельзя пренебрегать этой модой. Ввиду этой всеобщей моды кляузник, прикрывающий свою акулью пасть общественным интересом и благом, распространен в деревне в огромном количестве.
И вот начинаются визиты этого нового рода кляузника. С первых же слов он объявляет, что для него главное дело вовсе "не что-либо из корысти или что…", но единственно только правда: "дорога мне правда", — говорит он и излагает дело и просьбу. Просьба состоит почти всегда в том, чтобы вы, человек мало в деревне известный, мало понимаемый, а главное, уже подозреваемый в чем-то и, следовательно, уже до некоторой степени находящийся во всеобщем сомнении, составили ему ни много, ни мало, как "донос". Он и сам, как оказывается из дальнейших разговоров, уже не раз "подавал" куда следует, но все не выходило, потому что не умеет составить. "Учили-то нас на медные деньги. Так, на словах-то, я все могу, и сказать и все… — с хорошими господами разговаривал; князья даже проезжали — и то мог разговаривать, а вот на бумагу положить — не складно выходит, да и глаза болят, слеза бьет". Так вот этот общественный деятель и желает, чтобы неизвестный человек, который "все пишет", настрочил ему поядовитее доносец на священника, на учителя, на станового, писаря, волостного старшину. Сколько мне ни приходилось слышать просьб о написании таких доносов, в огромном большинстве случаев в глубине побуждений, руководивших доносителей, всегда крылось какое-нибудь своекорыстнейшее побуждение: копейка, грош, денежная выгода, которую враг перехватил, съел раньше доносителя, вырвал у него "из горла". Но не могу утаить также и того, что видал я просителей в этом роде, которые и в самом деле побуждаемы были просто несправедливостью, неправдою, возмущаясь ею без своекорыстных расчетов. Таких, впрочем, очень-очень мало, именно капля в океане своекорыстной кляузы. Но вот какое ужасное положение — и эти-то люди, не своекорыстники, а в самом деле негодующие на неправду, приходили всё с тою же просьбой: написать в той или другой форме донос. Донос!.. Вот единственный проторенный путь для выражения всех государственных и общественных стремлений, вот модный, общедоступный, популярный способ, единственный даже для предъявления хороших побуждений. Входить в какие бы то ни было отношения с этими типами деревенских кляузников для человека, желающего отдохнуть в деревне, нет ни малейшей возможности и резона. "Свои собаки грызутся, чужая не приставай" — пословица, весьма подходящая для объяснения того положения, которое должен принять в деревне человек для нее совершенно посторонний. На все жалобы о неправде, какими бы хитросплетенными разглагольствованиями ни прикрывал их деревенский кляузник, необходимо отвечать самым резким и решительным отказом. Сразу поймут, что не туда попали, и отстанут. Но есть еще третий род посетителей и просителей, в делах, словах и просьбах которых нет и тени кляузы, а чуется в самом деле насущная горькая нужда: это — крестьянин, мирянин, хлопочущий о земельке… Повторяю, в просьбах этого просителя нет кляуз, ехидства или кляузного либерализма, но, увы, входить с ним в разговоры для человека, который из океана столичной муки не хочет попасть в еще более бездоннейший океан мучений деревенских, также нет никакой возможности. Можно, конечно, с ними толковать и разговаривать, и даже не грех жалеть, глубоко сочувствовать, но (такова на Руси участь заправского, настоящего, не кляузного дела!), разговаривая, не нужно забывать, что ответ ваш, после всех расспросов, должен быть один: "ничего не могу сделать!" Этот ответ, по глубокому несчастию, преследует человека русского всякий раз, когда он очутится лицом к лицу с каким-нибудь серьезным насущным, всегда простым делом. Едва заслышит русский человек, что разговор идет о чем-то справедливом, как уж ему чудится: "нельзя", "лучше и не слушать". Вот именно об этой-то напрасной муке я и говорю, утверждая, что лучше не расстраивать себя, расспрашивая о подробностях простого крестьянского дела. Расспрашивая, вы всегда увидите, как это простое дело огромно и как "ничего невозможно" для него сделать… Когда-нибудь, бог весть когда, что-нибудь сделается, а когда — неизвестно.