Евгений Витковский - День пирайи (Павел II, Том 2)
Но самым тяжким ударом, понятно, была собственная томская находка: запись о церковном браке Анастасии Скоробогатовой. И запись о рождении ее сына, Алексея Романова. Нутром и сердцем Соломон понимал, что этот самый старец томский, который имя давно покойного императора прикарманил, просто покрыл венцом чей-то грех. Не было в сердце Керзона никакой злобы на этого старца, в его руках имелись неопровержимые доказательства того, что, коль скоро Пушкин на одном балу танцевал с сестрой Анастасии, то более чем вероятно, что на другом балу он скорее всего вполне даже мог танцевать и с самой Анастасией! А после балов, да и во время их, мало ли чем в те далекие и бесстыдные времена люди занимались! Да ведь мог даже и не на балу с ней танцевать, а в маскераде!.. А там свет тушили и разные другие вещи выделывали. Так что вот, ежели в маскераде, да именно с самой Анастасией… Надо, непременно надо раздобыть список всех приглашенных на тот маскерад! Дальше чего же проще: всех перебрать, ведь не иначе как кто-нибудь да подсмотрел, как Пушкин… Что он там с ней делал-то, а?.. Запамятовалось как-то, ну да неважно, лишь бы тетя Двойра к черту пошла… Да вот как только все это объявить, когда сам же на весь мир раструбил и всех убедил, что не занимался Пушкин никакими гадостями никогда! А даты-то, даты вот как раз все сходятся, меньше чем через девять месяцев родился Алексей Романов после гибели Пушкина, ну и, стало быть, стало быть… Бедная девочка Софа, бедная девочка, как жестоко она ошибается, думая, что ее прапрадедушка — какой-то там ничтожный, какой-то там задрипанный царь. И ведь казнится, небось! Ее прапрадедушке, настоящему, все цари и все императоры всех времен и народов недостойны даже пятки вылизывать! Соломон был в этом уверен совершенно твердо. Но факты! Где их взять? Ну хоть малейшую зацепку, ну хоть бы намек на такого человека, который дал бы неопровержимое свидетельство этой, еще одной, но самой, конечно же, чистой и возвышенной любви величайшего поэта, ну хоть бы кто-нибудь, кто стоял при этом со свечкой! Ну ведь мог же кто-нибудь?.. ну, что ли, войти по ошибке, ну, хоть на миг увидеть то, что ни пятнышком не осквернило бы память поэта, ну, неужто горничная какая-нибудь, окажись она свидетельницей, не залюбовалась бы?.. Ведь все так просто, так по-человечески, так красиво. И он, Соломон, сразу оказался бы тогда с Пушкиным в косвенном, но все же достаточно близком родстве, — вот только доказать бы, пусть тогда все эти литературные обтерханцы пикнуть посмеют, покажет он им тогда письма по-французски! А так — все спишется на этого самого липового Романова. Что он мог-то в шестьдесят лет?
Последняя мысль чуть отрезвила лихорадочный мозг Соломона, он вспомнил себя в шестьдесят. Пожалуй, если бы не каждодневная работа над Пушкиным по двенадцать, по шестнадцать, а иной раз и по двадцать два часа в сутки, работа, забиравшая все его силы, — он вполне тогда бы еще мог. Даже и теперь бы мог, хотя все-таки не мог, не имел права, и все по той же причине. А, какая разница. Не мог тут быть никакой Романов замешан, да и вообще этот самый Федор Кузьмич — не Романов, это ясно доказал?.. кто? Да Романов же и доказал! Великий князь Николай Михайлович, двоюродный брат Александра Третьего, каких еще доказательств надо? Вспомнив об этом Романове, Соломон снова помрачнел, всплыло в памяти, что именно младший брат этого Романова-историка, великий князь Михаил Михайлович, тоже, стало быть, двоюродный брат того же распроклятого Александра Третьего, совершил одно из самых подлых дел в русской истории: женился, сволочь, да еще морганатическим неприличным браком, на графине Софье Меренберг, на родной внучке Пушкина. Нет предела коварству этих Романовых, просто нет слов, нет слов! Но насчет Алексея — даты все-таки сходятся, и сомнений нет никаких. Стало быть, теперь только взяться за дело, только свидетеля, свидетеля найти, этим теперь только вот и заниматься, это будет настоящая победа! Ведь и не обязательно это может быть горничная, мало ли кто мог туда зайти случайно, ошибочно, или нет, даже и не случайно и не ошибочно, ведь бывают же люди, Соломон где-то про них читал, которые специально за подобными сценами подглядывают. Ведь наверняка же кто-нибудь да подглядывал! Наверняка! Не может быть, чтобы не подглядывал! Не могла этого судьба допустить, чтобы никто не подглядывал! История допустить не могла!..
Была и еще одна неприятность, этой, скоробогатовской, сопутствующая. Читая с тоски в заклопленном номере университетской гостиницы не совсем для него профильную книгу о судьбах «довешенных и недовешенных» декабристов, написанную единственным специалистом по тому времени, которого Керзон за человека считал — потому что тот в пушкинистику не лез и потому что два раза о Соломоне теплые слова сказал, один раз в «Социалистической индустрии», другой раз в «Алтайском нефтянике» — так вот, читая эту довольно свежую книгу, набрел Керзон между строк опять же на имя Анастасии Скоробогатовой. Сыграла эта женщина, оказывается, «известную роль в жизни Александра Первого». То, что годы жизни этой, так сказать, несостоявшейся императрицы незадачливому декабрологу отлично известны, для Соломона само собой разумелось. Выходило, что и тут без него, без Соломона, все уже открыто. Тогда почему ж декабролог все сразу не обнародовал? Из порядочности? Или из непорядочности? Оттого, что не хотел Соломону дорогу перебегать? Или оттого, что хотел любой ценой скрыть факт родственных отношений виднейшего советского пушкиниста с самим Пушкиным? Ему-то, декабрологу, ясно же ведь, что дело тут чисто, что не без Пушкина! Шутка ли — найти целую линию потомков Пушкина и ни слова о ней не сказать? Такой, казалось бы, порядочный человек… Впрочем, хороша порядочность, ведь три докторских диссертации написал за других, покуда свою защитил, на тему «Генезис русскоязычной поэзии XIX века», нет бы ему взять тему, которую ему Соломон давно подсказывал — «Пушкин в декабре». Соломон разозлился еще больше. Так вот выкуси! Сам теперь на эту тему напишу!..
А ведь, черт подери, декабролог этот, ни дна ему, ни покрышки, спец этот, при его-то въедливости, и свидетеля того самого, теперь такого необходимого, уже наверняка к рукам прибрал, и материалы хрен-то у него вырвешь. А где шанс, что подсматривал еще кто-нибудь? Соломон уже не просто уверовал в подсматривавшего, он принял его как самообеспеченную данность и все другие варианты отмел. Где-нибудь да хранятся мемуары!.. Впрочем — откуда это известно, что всего лишь кто-то один подсматривал? Тоже мне, дело Дрейфуса! Нет! Не бывать сраму, не сломиться авторитету. Наверняка кто-нибудь и второй тоже подсматривал. И вот этого-то второго уже никто у Соломона не отнимет, это будет только его открытие, личное и триумфальное!
И все же грызло Керзона — мало ли материалов еще оказалось в руках хитрого декабролога, виделся с ним Соломон лет пять тому назад, во время последнего налета в истощенные московские архивы, разговаривал более-менее по душам, и был потрясен — на сколько же тем запретили декабрологу писать ответственные товарищи из органов. Запрещено было, к примеру, писать о том, что во время вскрытия могилы Гоголя гроб его оказался пустым, а сам он лежал в гробу на боку. За сообщение о том, что пустым оказался гроб Дубельта, декабролога чуть ученого звания не лишили. Про пустой гроб Фотия и говорить нечего, а вот в самом-то деле, как было ему сообщить о том, что и в гробу Булгарина никого по вскрытии, кроме Греча, не видать оказалось? Кошмар. И про пустой гроб Александра Первого, помнится, говорил, хотя, впрочем, это большого значения не имело: пустой гроб сам по себе, душегуб-царь сам по себе. Пустые могилы так и маячили перед мысленным взором Соломона. А ведь между строк что-то пробормотал декабролог и вовсе кощунственное: гроб Пушкина, тот, что не по мерке был сделан, тоже нынче пустой! Везде-то он, гад, бывает, все-то он знает раньше всех. Возмутительность подобного отношения к памяти Пушкина вдруг довела душу Соломона до кипения, и произошло это на самых последних грязных подходах к томскому вокзалу. И подействовало на Соломона, как ушат ледяной воды. Хватит! Вырвать этого шарлатана и грабителя из сердца, растоптать этот горький подорожник на святой ниве пушкинистики! То есть на обочине этой нивы! То есть не подорожник, а горький куст полыни! Волчью сыть, травяной мешок! Завистник чертов! Стоило узнать о его, Соломона, прямых с Пушкиным родственных связях и такое… Анафема! Анафема!
Терзаемый весьма чернышевским вопросом, сел наконец-то Керзон в свой вагон и поехал домой. Душевное расстройство несколько поулеглось: теперь нужно было работать, работать, еще раз работать, весь Петербург тогдашний перетряхнуть, и не только Петербург, ведь и приезжие могли найтись, которые подглядывать за всяческой красотой любили. И уж, конечно, где-нибудь да валяется мемуар… на датском, что ли, языке, повествующий о том, как они там и просто так, и по-человечному тоже, невинно даже, можно если не сказать, то написать…