Дмитрий Савицкий - Ниоткуда с любовью
Пожелав ей спокойной ночи, я не удержался и спросил: "Как же так случилось, что мышь родила гору? Не кричал ли когда атомный академик в порыве гнева маменьке: "Пелагея! Наша дочь не от тебя!"?.."
* * *
Это был мой последний разговор с ныне знаменитой виолончелисткой. Дальнейших, мелькавших вплоть до встречи с Лидией, я с удовольствием перевел бы на номера. Номер один отсутствовала. Номер два была всегда застенчиво пьяна. Я так никогда и не выяснил: была ли она столь любвеобильна, что успевала промокнуть уже по дороге ко мне, или же красавица, продолжая смущаться, успевала разогреться с кем-то другим... Серенькая, незаметная, входившая боком, уходившая, когда я спал, она исчезла раз и навсегда так же неожиданно, как и появилась. От нее не осталось ни телефонного номера, ни носового платка, ни плохонькой фотографии.
Номер три считала себя дамой света. Ее показывали по ТВ. Она мелькала на сцене Большого. В ее хорошо оплачиваемой профессии был грустный подтекст: девочка читала в микрофон самые последние и самые фальшивые известия или объявляла о выступлении всемирно известного борца за мир, полковника разведки, господина-товарища Жан-Пьер де Рьянова. Она вызывала во мне, увы, тихое бешенство, ибо имела привычку за полчаса до своего скромного, на блошиный укус похожего, оргазма заводить песенку: "О нет! - раздувала она свои меха. - О нет! Нет!" Это было так удивительно, что я несколько раз прекращал работу по добыче кленового сиропа и, свирепея, спрашивал, что именно "нет"?
Ах, она и сама не знала...
Номер четыре и номер пять были сестрами-близнецами. Их угрюмая шутка утверждать, что они никогда не пробовали "этого" друг с дружкой, кончилась тем, что мы провели вместе, не одеваясь, удручающе депрессивный, но все же обогативший, по крайней мере меня, опытом в определенных областях уикенд в их китчевой квартирке. Девочки не только были законченными лесбиянками, они были вполне созревшими монстрами. Но их фантазмы пока еще не совсем допроявились в глянцево-черном растворе их сдвоенного воображения.
Кто еще? Девица на должности "жены поэта". Кажется, Россия последняя страна, где эта профессия котируется столь высоко, о, боги Олимпа и ты, Прокуратура СССР... Соответственно возникает ряд качественных и одновременно бездарных спекуляций. Жена поэта женою никогда не была. Да и сам поэт в своей должности пребывал относительно. Его стишки представляли из себя простейшую формалистическую эксплуатацию канцелярщины советского языка, с помощью повтора доведенной до скоропостижного абсурда. Девица, в далеком прошлом прожившая с поэтом месяц, как говорили одни, и полторы ночи, как уверяли безжалостные другие, играла нынче в московский либертинаж: смесь сексуальной неразборчивости и щучьего аппетита. Я болел гонконгским гриппом, когда она забралась в мою постель. Через несколько дней я оправился от болезни, а она, наоборот, соскользнула в горячечный бред. Я был так отвратительно одинок в том марте, что не шевельнул и пальцем, чтобы отправить девушку восвояси. Я даже позвонил однажды, удивительно синим вечером, самому поэту и вполне непрозрачно намекнул на умыкание блондинки. Но поэт так заерзал и загулил где-то у себя на Зубовской, что я отчетливо почувствовал его страх перед этим маленьким воспаленным созданием.
Гораздо позже, совсем в другую эпоху, я встретил ее в подвальчике комитета литераторов, Пень-клуба, как я именовал организацию придурков, к которой, впрочем, был и сам приписан. Она, моментально изломав лицо а-ля Пикассо, сказала мне: "Ты знаешь, что я от тебя сделала аборт?" Я ей не поверил. Но даже если это и было правдой, я был бы рад. Большего кошмара, чем иметь на стороне ребенка от совершенно фальшивой - от крашеных волос до биографии женщины, я не мог себе представить. Единственное, что в ней не фальшивило, это подвижная, крепкая, как рукопожатие, пизда... Увы, она обросла этим вымученным телом, этой несуществующей историей жизни.
* * *
Любитель мгновенных снимков, я, забегая вперед (или отбегая назад, время отсчета никем не установлено), нажимаю курок послушно оживающей фотокамеры, и вот вам на память бледное Рижское взморье, осунувшийся небритый Саня, боксер Маша с теннисным мячом в слюнявой пасти и отрезанная улыбающаяся голова юной виолончелистки, зарытой в песок,- они поженились. Ноги Сани остались за кадром, но я хорошо помню мумию левой и рядом буквой Х сложенные костыли. Мотоцикл, на котором они в общем-то удачно разбились, был свадебным подарком папаши.
* * *
Второй экземпляр я передал Осе Штейну, мальчику лет пятидесяти, балетнолягому, с постоянно мелькающими, доводы разговора в косички заплетающими руками. Еще недавно он был литературным критиком номер один, и выход очередной книжки "Квадратная звезда", где он вел отдел, ожидался с чисто русским читательским трепетом. Осины формулировки были убийственны. "Куськин, - говорил он, к примеру, - открыл новый тупик в прозе..." Но если он одобрял написанное, можно было спать какое-то время спокойно. "С первой же премии, предупреждал Ося, - вы мне ставите бутылку "Вдовы Клико"".
Но журнал прикрыли, а Осю, за подписание письма в защиту севшего в тюрьму пиита, вывели из игры. Его книги были изъяты из библиотек, имя перестало появляться в печати, и даже периферийные, годные лишь на заворачивание ржавой селедки газетенки отказывались его печатать. К тому же впервые после смерти генералиссимуса и отца народов отовсюду начали выкидывать евреев, и хотя у Оси был дядя, знаменитый кремлевский летчик по фамилии Иванов, дела были швах.
"Понимаете, Тимофей Петрович, - мы вечно были на "вы",- вся штука в том, что советский эксперимент удался... Большинство жвачного населения формулирует ситуацию весьма неглупо: "Лишь бы не было хуже". Любая попытка улучшить жизнь кончается естественным ухудшением. Формула успеха основана на том, что отцы-правители гарантируют члену нового общества жизненный минимум, за который не нужно бороться, как сказал бы прол - "упираться". Но вовсе не задарма. В контракте этом есть роковой пустячок. Нужно отказаться от воли. Кстати, на каком еще языке слова "воля" и "свобода" - синонимы? Право на волю, то есть на действие, имеют лишь избранные. Но и их волевые импульсы контролируются. Даже наверху, на трехместном троне, они внимательно следят за действиями друг дружки. И где бы ты ни был, любая твоя свободная волевая акция вызывает у дрессированных окружающих настороженность.
Общество устроено так, чтобы незамедлительно гасить любое волепроявление. Отученные самовыражаться передовые граждане впадают в панику, свирепеют от страха при мельчайших проявлениях чужого своеволия. На то должно быть разрешение! Вот формула жизни нашей. Вступив на путь единственной в этой стране - партийной - карьеры, получаешь право на действие. Тебе, однако, постоянно внушают, что это привилегия государства и что если ты сделаешь ложный шаг, то секир башка... Чем выше ты взбираешься вверх по лестнице, тем в большем радиусе тебе разрешают действовать. Чем дольше ты умудрился удержаться наверху, тем больше у тебя шансов сохранить приоритет действия на всю жизнь. Причина проста - за тобою признают развившуюся способность действовать, и тебя безопаснее оставить шуровать в рыбной промышленности, чем вообще вывести из игры, потому что тогда ты можешь устроить трамтарарам где-нибудь в малоофициальной области жизни... На этом построено все. Поэтому Сталин убирал оппозицию - для остаточно-волевых создавался ГУЛАГ.
Ничего нового в наше поддельно либеральное время не произошло. Дали шанс молодым идиотам показать себя. Вроде соревнования: кто прыгнет дальше. Дальше всех прыгнул Солженицын. А по яйцам не хоца? А кто еще? И так отобрали целую команду, хором запрыгнувшую за разрешенную черту. Теперь, после выведения пятен на солнце, можно спокойно жить лет пятнадцать, пока подрастет следующее поколение попрыгунчиков. Потом и они получат урок".
Ося перевозил меня в город. Как и я, он жил в пропахшей капустой и склоками коммуналке, но ездил, мерзавец, на довоенном роллс-ройсе. Все тот же дядя, давно живущий на пенсии и имеющий черную волгу с мордоворотом за рулем, передал однажды племянничку ключи и полный комплект запчастей. "Не мозоль народу глаза!" - таково было его благословение. Означало оно вполне резонное пожелание не парковаться то и дело возле Большого театра или на улице Горького. Роллс был, конечно, трофейных кровей, и дядя в свое время накатал на нем с девочками не одну тысячу километров по родным колдоебинам. Но на то он и был славным сталинским соколом, что у его, в отличие от птичек, был собачий нюх.
Времена изменились, и в новейшем столичном стиле было совсем не комильфо заезжать в распределитель за еженедельным пакетом с амброзией на серебряном роллсе. Мало у кого что есть! Эдак начальник дачной охраны второго заместителя первого секретаря приедет на танке... Эпоха давно уже настойчиво рекомендовала железобетонную скромность и бронированную застенчивость. "Затыриться и не выпендриваться, - повторял Ося. - Вот чего от нас хочет ангел-хранитель с подрезанными крыльями.