Варлам Шаламов - Левый берег
В третьем терапевтическом отделении не было дружбы. Санитарки и сестры не любили Нину Семеновну. Только уважали. Боялись. Боялись страшного "Эльгена", совхоза колымского, где и в лесу и на земле работают женщины-заключенные.
Боялись все, кроме Шуры-раздатчицы.
- Мужиков водить сюда - трудное дело,- говорила Шура, с грохотом зашвыривая вымытые миски в шкаф.- Но я уж, слава богу, на пятом месяце. Скоро отправят в "Эльген" - освободят! Мамок освобождают каждый год: один у нашего брата шанс.
- Пятьдесят восьмую не освобождают.
- У меня десятый пункт. Десятый пункт освобождают. Не троцкисты. Катюшка тут в прошлом году на моем месте работала. Ее мужик, Федя, сейчас со мной живет- Катюшку освободили с ребенком, приходила прощаться. Федя говорит: "Помни, я тебя освободил". Это уж не по сроку, не по амнистии, не по зеленому прокурору, а собственным способом, самым надежным... И верноосвободил. Кажется, и меня освободил...
Шура доверительно показала на свой живот.
- Наверное, освободил.
- Вот то-то и оно. Из отделения этого проклятого я уйду.
- А что тут за тайна, Шура?
- Увидишь сам. Давайте-ка лучше - завтра воскресенье - варить медицинский суп. Хоть Нина Семеновна и не очень любит эти праздники... Разрешит все же...
Медицинский суп - это был суп из медикаментов - всевозможных кореньев, мясных кубиков, растворенных в физиологическом растворе, - и соли не надо, как восхищенно сообщила мне Шура... Кисели черничные и малиновые, шиповник, блинчики.
Медицинский обед был одобрен всеми. Нина Семеновна доела свою порцию и встала.
- Зайдите ко мне в кабинет. Я вошел.
- У меня есть книжка для вас.
Нина Семеновна порылась в ящике стола и достала книжку, похожую на молитвенник.
- Евангелие?
- Нет, не Евангелие,- медленно сказала Нина Семеновна, и зеленые глаза ее заблестели.- Нет, не Евангелие. Это - Блок. Берите.- Я взял в руки благоговейно и робко грязно-серый томик малой серии "Библиотеки поэта". Грубой, еще приисковой кожей отмороженных пальцев моих провел по корешку, не чувствуя ни формы, ни величины книги. Две бумажных закладки были в томике.
- Прочтите мне вслух эти два стихотворения. Где закладки.
- "Девушка пела в церковном хоре". "В голубой далекой спаленке". Я когда-то знал наизусть эти стихи.
- Вот как? Прочтите.
Я начал читать, но сразу забыл строчки. Память отказывалась "выдавать" стихи. Мир, из которого я пришел в больницу, обходился без стихов. В моей жизни были дни, и немало, когда я не мог вспомнить и не хотел вспоминать никаких стихов. Я радовался этому, как освобождению от лишней обузы ненужной в моей борьбе, в нижних этажах жизни, в подвалах жизни, в выгребных ямах жизни. Стихи там только мешали мне.
- Читайте по книжке.
Я прочел оба стихотворения, и Нина Семеновна заплакала.
- Вы понимаете, что мальчик-то умер, умер. Идите, читайте Блока.
Я с жадностью читал и перечитывал Блока всю ночь, все дежурство. Кроме "Девушки" и "Голубой спаленки" там были "Заклятье огнем и мраком", там были огненные стихи, посвященные Волоховой. Эти стихи разбудили совсем другие силы. Через три дня я вернул Нине Семеновне книжку.
- Вы думали, что я вам даю Евангелие. Евангелие у меня тоже есть. Вот...- Похожий на Блока, но не грязно-голубой, а темно-коричневый томик был извлечен из стола.- Читайте апостола Павла. К коринфянам... Вот это.
- У меня нет религиозного чувства, Нина Семеновна. Но я, конечно, с великим уважением отношусь...
- Как? Вы, проживший тысячу жизней? Вы - воскресший?.. У вас нет религиозного чувства? Разве вы мало видели здесь трагедий?
Лицо Нины Семеновны сморщилось, потемнело, седые волосы рассыпались, выбились из-под белой врачебной шапочки.
- Вы будете читать книги... журналы.
- Журнал Московской патриархии?
- Нет, не Московской патриархии, а оттуда...
Нина Семеновна взмахнула белым рукавом, похожим на ангельское крыло, показывая вверх... Куда? За проволоку зоны? За больницу? За ограду вольного поселка? За море? За горы? За границу? За рубеж земли и неба?..
- Нет, - сказал я неслышным голосом, холодея от внутреннего своего опустошения.-Разве из человеческих трагедий выход только религиозный? Фразы ворочались в мозгу, причиняя боль клеткам мозга. Я думал, что я давно забыл такие слова. И вот вновь явились слова - и главное, повинуясь моей собственной воле. Это было похоже на чудо. Я повторил еще раз, как бы читая написанное или напечатанное в книжке: - Разве из человеческих трагедий выход только религиозный?
- Только, только. Идите.
Я вышел, положив Евангелие в карман, думая почему-то не о коринфянах, и не об апостоле Павле, и не о чуде человеческой памяти, необъяснимом чуде, только что случившемся, а совсем о другом. И, представив себе это "другое", я понял, что я вновь вернулся в лагерный мир, в привычный лагерный мир, возможность "религиозного выхода" была слишком случайной и слишком неземной. Положив Евангелие в карман, я думал только об одном: дадут ли мне сегодня ужин.
Теплые пальцы Ольги Томасовны взяли меня за локоть. Темные глаза ее смеялись.
- Идите, идите,- сказала Ольга Томасовна, подвигая меня к выходной двери.- Вы еще не обращенный. Таким ужин у нас не дают.
На следующий день я вернул Евангелие Нине Семеновне, и она резким движением запрятала книжку в стол.
- Ваша практика кончается завтра. Давайте, я подпишу вашу карточку, вашу зачетку. И вот вам подарок - стетоскоп.
1963
ЛУЧШАЯ ПОХВАЛА
Жила-была красавица. Марья Михайловна Добролюбова. Блок о ней писал в дневнике: главари революции слушали ее беспрекословно, будь она иначе и не погибни,- ход русской революции мог бы быть иной. Будь она иначе!
Каждое русское поколение - да и не только русское выводит в жизнь одинаковое число гигантов и ничтожеств. Гениев, талантов. Времени надлежит дать герою, таланту дорогу - или убить случайностью, или удушить похвалой и тюрьмой.
Разве Маша Добролюбова меньше, чем Софья Перовская? Но имя Софьи Перовской на фонарных дощечках улиц, а Мария Добролюбова забыта.
Даже брат ее меньше забыт - поэт и сектант Александр Добролюбов.
Красавица, воспитанница Смольного института, Маша Добролюбова хорошо понимала свое место в жизни. Жертвенность, воля к жизни и смерти была у нее очень велика.
Девушкой работает она "на голоде". Сестрой милосердия на русско-японской войне.
Все эти пробы нравственно и физически только увеличивают требовательность к самой себе.
Между двумя революциями Маша Добролюбова сближается с эсерами. Она не пойдет "в пропаганду". Малые дела не по характеру молодой женщины, испытанной уже в жизненных бурях.
Террор - "акт" - вот о чем мечтает, чего требует Маша. Маша добивается согласия руководителей. "Жизнь террориста - полгода", как говорил Савинков. Получает револьвер и выходит "на акт".
И не находит в себе силы убить. Вся ее прошлая жизнь восстает против последнего решения.
Борьба за жизнь умирающих от голода, борьба за жизнь раненых.
Теперь же надо смерть превратить в жизнь.
Живая работа с людьми, героическое прошлое Маши оказали ей плохую услугу в подготовке себя к покушению.
Нужно быть слишком теоретиком, слишком догматиком, чтобы отвлечься от живой жизни. Маша видит, что ею управляет чужая воля, и поражается этому, стыдится сама себя.
Маша не находит в себе силы выстрелить. И жить страшно в позоре, душевном кризисе острейшем. Маша Добролюбова стреляет себе в рот.
Было Маше 29 лет.
Это светлое, страстное русское имя я услышал впервые в Бутырской тюрьме.
Александр Георгиевич Андреев, генеральный секретарь общества политкаторжан, рассказывал мне о Маше.
- В терроре есть правило. Если покушение почему-либо не удается метальщик растерялся, или запал не сработал, или еще что,- второй раз исполнителя не поставят. Если террористы те же самые, что и в первый неудачный раз,- жди провала.
- А Каляев?
- Каляев исключение.
Опыт, статистика, подпольный опыт говорят, что внутренне собраться на поступок такой жертвенности и силы можно только один раз. Судьба Марьи Михайловны Добролюбовой - самый известный пример из нашей подпольной, изустной хрестоматии.
- Вот таких мы брали в боевики,- и серебряноголовый, темнокожий Андреев резким движением показал на Степанова, сидевшего на нарах, обхватив колени руками. Степанов - молодой монтер электросетей МОГЭСа, молчаливый, незаметный, с неожиданным пламенем темно-голубых глаз. Молча получал миску, молча ел, молча принимал добавку, часами сидел на краю нар, обхватив колени руками, думая о чем-то своем. Никто в камере не знал, за что привлечен Степанов. Не знал даже общительный Александр Филиппович Рындич, историк.
В камере восемьдесят человек, а мест в ней двадцать пять. Железные койки, приращенные к стенам, покрыты деревянными щитами, крашенными серой краской, под цвет стен. Около параши, у двери - гора запасных щитов, на ночь будет застелен проход чуть не сплошь, оставляют только два отверстия, чтобы нырнуть вниз, под нары,- там тоже лежат щиты, и на них спят люди. Пространство под нарами называется "метро".