Михаил Салтыков-Щедрин - Сборник
Такая простота в обращении с внутренним естеством человека свидетельствует о несомненной и великой простоте нравов. Времена процветания классических традиций, очевидно, совпадали с мифологическим золотым веком, когда, с одной стороны, не существовало науки о том, как на обухе рожь молотить, а с другой — не было ни выкупных свидетельств, а следовательно, и повреждения нравов, ни вольной продажи сивухи, а следовательно, и повреждения умов. Мошенники действовали просто, то есть ловили обывателей арканами, а их столь же просто брали тогдашние будочники за шиворот и отправляли в часть.
Нынче хищничество всех видов и форм (вот что значит примесь элемента «питомцев славы»: даже новое слово «хищник» придумали, взамен старого и столь определенного слова «вор»!) до того усложнилось, или, лучше сказать, слилось с всевозможными ремеслами, из которых одни положительно ставятся в пример благонамеренной деловитости, другие же хотя и не ставятся в пример, но слывут в обществе под именем милых шалостей, — что даже очень тонкий наблюдатель вряд ли сумеет в точности определить, где кончается благонамеренность и где начинается «хищничество». Я, по крайней мере, нимало не буду удивлен, ежели будочники усомнятся, как им в данном случае поступать, то есть брать ли воров за шиворот, согласно указаниям дореформенной практики, или делать под козырек, согласно с правилами вежливости, установившимися вследствие вольной продажи вина? В самом деле, это очень трудно, ибо все в данном случае запутано, темно, загадочно. Кто знает, быть может, в образе каких-нибудь арканщиков скрываются совсем не мошенники, а упраздненные иомудские и каракалпакские принцы (их развелось так много, благодаря успехам русского оружия), которые, ловя арканами обывателей, выражают этим способом тоску по родине и утраченному величию? или, быть может, это какие-нибудь «питомцы славы», которые, во имя «славы», вчера разменяли в Москве, в гостинице «Крым», последние выкупные свидетельства, а сегодня, преследуемые тем же представлением о «славе», нагрянули на беззащитных обывателей, дабы, обременив себя добычею (ведь все заправские средневековые рыцари так поступали), вновь возвратиться в гостиницу «Крым» и там уже окончательно утонуть в лучах солнца славы, то есть предварительно попасть в острог, а оттуда, быть может, и в места не столь отдаленные?
Вот эта-то всесословность действий, предвиденных такими-то статьями уложения о наказаниях, и представляет собой источник великой современной полицейской скорби. Дело идет не об том, как поступить с мошенником низкого звания, с гнусною физиономией и в запятнанном пальто (какого можно и должно прямо брать за шиворот), а о том, как подойти к тоскующему иомудскому принцу, о помолвке которого с дочерью концессионера Губошлепова на днях объявлено, или к «питомцу славы», еще вчера дирижировавшему танцами на балу у предводителя дворянства?
Но этого мало: современное воровство, утратив кастовый характер и странным образом перепутавшись с благонамеренностью, пошло и еще далее, усложнилось до того, что сделалось неосязаемым, не допускающим мысли ни о поличном, ни об ответчике. Господа «арканщики» слишком добры: их арканы все-таки еще могут, от времени до времени, фигюрировать на столе вещественных доказательств в зале заседаний суда; но что сказать об аркане духовном, который невидимо и недосягаемо парит над современным человеком и в то же время самым реальным и грандиозным образом заявляет о своих хищнических свойствах? кто этот новоявленный, загадочный «вор»? какие отличительные его признаки? какие меры представляет жизнь для обороны против него?
На эти вопросы ни современный суд, ни современная жизненная практика, ни современное искусство просто-напросто не дают никакого ответа. Суд хотя и выбрасывает ежедневно в публику целую массу фактов, но сам, в большинстве случаев, действует на основании классических традиций, то есть карает «мерзавца» заведомого и нимало не разъясняет представления о «мерзавце» невидимом, но всеми явственно уже чувствуемом. Жизнь и искусство успели взбудоражить сомнения, пробудили в современном человеке чувство тупого беспокойства, но, в конце концов, тоже указали только на пустое пространство…
Классические традиции упразднены, как недостаточные и, видимо, не удовлетворяющие современному уровню цивилизации, а новых учений о «новом воровстве» не издано, кроме разве упомянутого выше учения о том, как на обухе рожь молотить, каковое, однако ж, тоже в счет нейдет, потому что признается не только незазорным, но и обещающим несомненные прибытки для тех, кто принял твердое намерение следовать его указаниям. Таким образом, все утрачено: и надежда спокойно спать, положивши деньги на текущий счет, и руководящая нить в различении мазуриков, которые украдут лишь столько, сколько успеют, от таких, которые, как говорится, не оставят и синь пороха, да, сверх того, заставят бесплодно метаться и взывать: господи! да что ж это! да каким же это образом… всё, всё, всё!
Воспитанный в лоне классицизма, я до сих пор относился к сословию воров поверхностно и в различении их руководился исключительно наружными признаками. Я не боялся ни за мой кошелек, ни за мою шкатулку, ибо был уверен, что покуда я живу в мире с будочником, который вообще мною заведует, — он оградит меня во всех путях моих. Он знает, говорил я себе, всех воров не только по наружному виду, но и по имени и отчеству, и, стало быть, ежели вор полезет ко мне ночью в окно, то он крикнет: эй, Ванька! сегодня в этом доме не воруй, а воруй вон там, по соседству! Но теперь, когда внешние признаки перепутались и стерлись, когда воруют не по ночам, а среди бела дня, когда вор-мошенник, как каста, перестал быть опасным, а явился угрозой в виде тонкого начала, насыщающего атмосферу, когда сами будочники остановились в недоумении перед величием реформы, превратившей «питомца славы» в «червонного валета», — признаюсь, я струсил!
Каждый день вынимаю я из шкатулки последнее мое выкупное свидетельство, смотрю на него и никак не могу взять в толк, мне ли оно принадлежит или какому-то Иксу, которого я даже назвать по имени не могу. Мысль эта до такой степени мутит меня, что иногда просто хочется, чтоб у меня поскорее украли это злосчастное выкупное свидетельство. Ведь, сравнительно, это все-таки более благоприятный исход, нежели покончить жизнь в духовном аркане, брошенном верною, но невидимою рукой!
Представление об этом духовном аркане, разжигаемое почти ежедневными повествованиями газет то о «червонных валетах», то о банкротствах самых несомненных столпов, сделалось до такой степени обыкновенным, будничным, почти обязательным, что незаметно вошло в мой ежедневный обиход.
Я присутствую на бале, смотрю на выходки милых молодых людей, которые так ловко танцуют и так убедительно объясняют своим дамам, между второй и третьей фигурами кадрили, что прелюбодеяние есть одна из привлекательнейших форм современного общежития, — и не могу свободно отдаться наслаждению, которое возбуждает во мне и эта ловкость, и эти умные разговоры, и этот соединенный блеск свечей и женских бюстов. Мысль, что у меня лежит в кармане бумажник и что покуда я зеваю по сторонам, а этот очаровательный юноша делает в пятой фигуре соло, он, этот бумажник, словно волшебством, может очутиться совсем в другом кармане, — эта горькая мысль отравляет все мои радости. Конечно, я не только не имею прямых оснований указать на кого-либо из этих обворожительных молодых людей, как на причину этой отравы, но даже самому себе сознаться в своей подозрительности стыжусь, — но и за всем тем, не могу унять расходившегося чувства самосохранения, не могу не страдать! И зачем только я этот бумажник с собой брал! в сотый раз мысленно укоряю я себя, — оставил бы его дома… Но ведь и дома… ах, как отлично подделывают нынче ключи! точно ассигнации или векселя: и не узнаешь фальшивого от настоящего!
Другой случай. Я прихожу в Казанский собор, с твердым намерением испросить себе «ангела верна», без которого, по нынешнему строгому времени, шагу ступить нельзя. Но едва начинаю я заводить глаза и отлагать житейское попечение, как рядом со мной становится почтенного вида мужчина, на которого я невольно заглядываюсь. Он так благообразен в ореоле своих седин, так скромно вошел в божий храм и стал на место, так смиренно поклонился на все стороны, так вкусно сотворил первое крестное знамение и затем с таким сердечным сокрушением пал на колена, что я просто-напросто думаю: вот милый старикашка! чай, и грехи-то у него куриные, а он так беспокоит себя! Подумавши это, я, конечно, вновь обращаюсь к молитве и помаленьку опять начинаю отлагать житейское попечение. И вдруг, чувствую, что меня что-то кольнуло в бок. В сущности, однако ж, меня ничто не кольнуло, а только вспомнилось, что в кармане моем лежит бумажник. Опять эта проклятая идея! И где же, в виду кого! В виду этого почтенного, благообразного, убеленного сединами мужчины, который… Каюсь: я сто раз, тысячу раз не прав; но разве терзания, которые я в эту минуту испытываю, не служат достаточным возмездием за несправедливые подозрения, которые родились во мне при виде благоговейно склонившегося старца?