Захар Прилепин - Грех
Деревня, где я вырос, лежит далеко, и добираться туда долго, и поезда туда не идут. Я пришел в гараж, к своей белой и большой машине. У гаража лежал большой и белый снег, и я долго его разгребал лопатой и скоро стал мокрый и злой. Потом я бил ломом намерзший, словно пытавшийся пробраться в гараж лед. Поломанный лед лежал кривыми, острыми кусками на снегу и на проявившемся асфальте. Я долго прогревал машину и курил, вспотевший, расхристанный, сам разбитый на мерзлые куски, - вот осколок белого лба мелькнул в зеркале заднего вида, вот белая, застывающая рука с сигаретой вынесена за окно. Через десять минут я выжал педаль сцепления и педаль заднего хода и резко вылетел из гаража, слыша треск льда и хруст снега под колесами. На улице уже окончательно стемнело, и было очевидно: ехать придется всю ночь, чтобы помочь деду разобраться с похоронами. Я залетел домой, и любимая вышла меня встречать и сразу провожать с Игнаткой на руках, и Глебасей стоял рядом, и губы его дрожали. Он не выдержал и зарыдал о том, что не хочет, чтоб я уезжал. Испугавшись его крика, взвился в тонком взвизге и самый малый. И, окончательно расколотый, я бежал вниз по ступеням подъезда, слыша за спиной детское, душу разрывающее двуголосие, пугаясь услышать еще и третий плачущий голос. - Что вы, черт вас подери! - выругался я; хлопнула дверь авто, и, забыв включить фары, я рванул по двору в полной темноте, а когда щелкнул включателем, увидел в ближнем свете бегущую и оглядывающуюся в ужасе собаку. Дал по тормозам, машину занесло, я бешено выкрутил руль в другую сторону от заноса и, надавив педаль газа, вылетел на уже пустую улицу. Через полчаса я немного успокоился, но дорога была дурна; мокрый и сразу леденеющий на стекле снег шел беспрестанно. Раз в полчаса я заставлял себя остановиться, выбредал в гадкую, холодную темь и сдирал намерзший снег с тех мест лобовухи, куда не доставали неустанно ползающие брызговики. На постах не было постовых, и встречные машины попадались всё реже и реже. Несколько раз меня обгоняли, и я поддавал газку, чтобы ехать в компании с кем-то, ненавязчиво держась метрах в ста. Но вскоре эти машины уходили влево и вправо, в селения вдоль дороги, и в конце концов я остался один, посреди снега и среднерусской возвышенности, на пути от нижегородского города к рязанской деревне. Иногда я начинал разговаривать вслух, но разговор не ладился, и я смолкал. “Помнишь, как бабука приносила тебе чай, утром, и к чаю печенья, намазанные деревенским маслом… Ты просыпался и пил, теплый и довольный…” “Не помню”. “Помнишь”. Я пытался себя завести, взбодрить, чтобы не загрустить, не задремать, не затосковать болезненно и тускло. “Вспомни: ты - ребенок. Я - ребенок. И твое тело еще слабо и глупо. Мое тело. Вспомни…” Бабука рядом, безмерно любящая меня, внимательная и ласковая. И мир вокруг, который я мерю маленькими шажками, еще веря, что едва подрасту - пройду его весь. Мы много разговаривали с бабукой, она играла со мной и пела мне, и я тоже сильно ее любил; но все, что так живо помнилось, - отчего-то сразу рассыпалось, не одно радостное происшествие из близкого прошлого не становилось живым и теплым, и брызговики со скрипом разгоняли воспоминания с лобового. Дорога плутала в муромских лесах. Бессчетно встречались малые речки, покрытые льдом, и без единого огонька деревни. Хотелось встретить хотя бы светофор - чтобы он помигал приветливо, - но кому здесь нужны светофоры, кроме меня. Машина шла ровно, хотя дорога, я видел и чувствовал, была скользкая, нечищеная и песком не посыпанная. Через несколько часов я выехал к развилке - мой путь перерезала четырехполосная трасса. И здесь наконец я увидел фуру, которая шла слева, и мне было радостно ее видеть, потому что не один я в этой мерзлоте затерян - вот, пожалуйста, дальнобойщик жмет на педаль. “Пустой едет, поэтому не боится ни ГАИ, ни черта и тоже, быть может, рад меня видеть…” Так думал я, рывками нажимая тормоз, чтобы пропустить фуру, но дорога не держала мою машину, колеса не цепляли асфальт. И даже ветер, кажется, дул в заднее стекло, подгоняя меня, подставляя мое тело, заключенное в теплом и прокуренном салоне, под удар. “Ивау! Га!” “Доброе утро, пап…” Я рванул рычаг скоростей, переставляя с “нейтралки” на вторую, потом немедля на первую - пытаясь затормозить так. Машину дернуло, на мгновенье показалось, что она сбавила ход, но я уже выезжал на трассу и смотрел тупо вперед, в пустоту и опадание белоснежных хлопьев. Слева в мое лицо, отражающееся безумным глазом в зеркале заднего вида, бил жесткий свет. Дальнобойщик не стал тормозить, а вывернул руль и мощно вылетел на пустую встречную. Фура, громыхая и взмахнув огромным хвостом прицепа, проехала у меня пред глазами, быть может, в полуметре от моей машины. Когда взметнувшая облако снега громада исчезла, я понял, что все еще качусь медленно. И мягко покачиваю рулем, словно ребенок, изображающий водителя. На первой скорости я пересек дорогу. Дальнобойщик около ста метров ехал по встречной, а потом свернул на свою полосу, так и не остановившись, чтобы сказать мне, что я… Что я смертен. Я приоткрыл окно и включил вторую скорость. Затем - третью и почти сразу - четвертую.
Колёса
…И вот я очутился на кладбище. Однажды был в гостях у своего знакомого дурака. Общались попусту, смотрели в телевизор, он изнывал от желания хоть как-то себя развлечь, я лежал на его прокисшем диване. Дело было в общаге на пятом этаже. Тут в его неприкрытую, в пинках и пятнах, дверь влез котенок мерзкого вида, как будто всю жизнь обитал в помойном ведре. На него мой знакомый и обратил свое дурацкое внимание. - Это ты, зассанец, - поприветствовал пискнувшее животное и взял в руку, разглядывая неприязненно. Мы только что курили, отплевываясь в осеннюю сырь, и окно было открыто. Когда я отвлекся от телевизора, котенок уже висел, цепляясь лапками за подоконник, собирая кривыми коготками белые отколупки краски. Удивительно было, что зверек не издавал ни единого звука, сползая в свое кошачье небытие. Вспомнил некстати, что у какого-то поэта на том свете пахнет мышами. Нашему котенку понравилось бы, если так. Но, кажется, ни черта там не пахнет. Дурак мой завороженно смотрел на котенка. В какую-то секунду котенок вдруг зацепился из последних своих сил за невидимую щербину подоконника и недвижимо завис, таращась глазами. Дурак сделал легчайшее движение указательным пальцем - так касаются колокольчика или рюмки, желая услышать тонкий звук, - и ударил котенка по зацепившемуся коготку. Когда я спустился вниз, впервые назвав дурака его навек настоящим именем, котенок висел на лавке, успокоенный и мягкий. Задние лапы его свисали с лавки как тряпичные. Так и меня ударили, легчайшим движением, по коготку.
Зато у меня были веселые друзья. Вадя, красивый, улыбчивый блондин, глаза в рваных прожилках начинающего, но уже неповоротного алкоголика. Вова, самый здоровый из нас, гогочущий, мясной, большое красное лицо. Это была самая поэтичная зима из встреченных мной в жизни. Я тогда наконец бросил писать стихи и больше никогда впредь всерьез этим не занимался, уволился с одной работы, не попал на другую, потом меня, говорю, ударили по коготку, и я обнаружил себя в могиле. - Ну, ты вылезешь, член обезьяний? - звал меня Вова, стоя сверху. Из-под ног его сыпались в могилу земля и грязный снег. Я перехватил лопату и замахнулся с честным намерением ударить Вовку по ноге как можно больнее, а желательно сломать ее. Вовка, гогоча, отпрыгнул, в одной руке его была бутылка водки, в другой стакан. - Нет, ты будешь пить или нет? - спросил он, обходя вырытую могилу стороной, выдерживая расстояние в длину моей лопаты. - Хули ты спрашиваешь, Вова. - Так вылезай. - Я здесь выпью. Вова, проследив, чтоб я поставил лопату в угол, присел возле четырехугольной ямы. Подал мне высокий стакан, налитый до половины. Рядом с Вовой присел на корточки Вадик, привычно улыбаясь честной, ласковой улыбкой. Мы чокнулись - парням пришлось чуть наклониться ко мне, а я поднял свой стакан навстречу им, словно приветствуя. Я стоял без шапки, потный, довольный, в черной или, скорей, рыжей яме, вырытой посреди белого снега. Снег лежал на невнятных тропках, на памятниках и железных оградах, на могилах и растрепанных венках. Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы. Как вкусно, Боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье. Вова развернулся, чтобы еще принести закуси, и все-таки получил по заду совком лопаты. - Ах ты, червь земляной! - закричал он весело и мстить не стал. Вадик тоже смеялся. Во рту его виднелся белый непрожеванный хлеб, и это казалось мне красивым. У Вадика были хорошие, крепкие, белые зубы - и в зубах белый мякиш. - Давай заканчивать, поехали за гробом, - сказал Вова. - Кто там у нас сегодня? Бабка? Делая скорбные лица, мы вошли в квартиру. Еще по дороге на четвертый этаж мы перестали разговаривать, чтобы хоть как-то себя угомонить. Иначе ввалились бы к покойнику потные, в розовых пятнах юного забубенного здоровья и двух на троих бутылок водки, зубы скачут, и в зубах клокочет гогот дурной. Тихие, вдоль стен, бродили родственники, женщины - в черных платках, мужчины - в верхней одежде: часто курили в подъезде. - Выносить? - спросили нас, словно мы были главные в этом доме. - Да, - ответил я. - Помочь вам? - Нет, мы сами. До недавних пор я по лестницам подъездов перетаскивал только шкафы. Теперь выяснил, что гроб ничем в сущности от мебели не отличается. Только его переворачивать нельзя. Вова всегда шел первым и нес узкий конец, ноги. Мы с Вадей топорщились сзади. За нами медленно ступали несколько родственников или близких. На их темных лицах отражалась уверенность, что мы вот-вот уроним гроб. Но мы свершали свое дело бодро и почти легко. У подъезда поставили гроб на табуретки. Выдохнули втроем. - Не сфотографируешь бабушку? - спросил меня кто-то. - Запросто, - ответил я, еще не переведя дыхание, как обычно удивляясь, на кой черт людям нужны изображения покойников. И куда они их, на стену вешают? “Видите, детки, это ваша бабушка”. Или вклеивают в альбом. “Вот мы на пляже, вот у соседей на даче, а это, значит, похороны… Я тут плохо получилась, не смотри”. Мгновенный снимок я положил в карман, чтоб проявился, не зацепив зимнего солнышка и слабого снежка. Подъехал автобус, вышел водитель, раскрыл задние ворота своей колымаги. Родственники куда-то убрели, даже тот, кто просил меня сделать снимок. - Ну, чего, грузитесь, - предложил водила. Вадя пожал плечами: он опять улыбался. - Слушай, давай загрузимся, пока нет никого, - предложил мне Вова. - У меня уже ноги замерзли. А то выйдут… будут топтаться тут… Родственники вышли прощаться действительно не ранее чем через четверть часа, а бабушка уже была в автобусе. К тому времени мы успели поругаться с водителем, требуя у него включить печку; он смотрел на нас как на придурков и не включал. - Не скучай, бабка, сейчас поедем, - вполне серьезно говорил я, но моих дурных братьев, притоптывавших ледяными ногами в окаменевших от мороза ботинках, это несказанно смешило. - Что ж, и проститься нам не дадут? - сказал слезливый женский голос. Вслед за голосом открылась дверь, и мы увидели маленькое заплаканное лицо, едва видное в черных кружевах, настолько обильных, что уже неприличных. - Нам опять ее на улицу вынести? - нагло спросил Вова. - Да чего уж… - ответила женщина. К нам заскочил какой-то мужик, видимо, очень довольный, что гроб вытаскивать не стали. - Замерзли, пацаны? - спросил приветливо. - А то…