Александр Энгельгардт - Письма из деревни (1872-1887 гг.)
Авдотья бежит на огород, откуда опять слышится ее голос:
— Вы, бабочки, как свезете капусту, позавтракайте, да и начинайте рубить, а я сейчас, только барину кушанье сготовлю.
Авдотья готовит кушанье, но мысли ее далеко — в избе, где рубят капусту. Как только кушанье готово, она чуть не в одиннадцать часов утра подает обедать, и не дождавшись, пока я кончу обед, предоставив все убрать Савельичу, бежит в застольную угощать баб водкой и пирогами, потому что бабы пришли убирать огородное «из чести». До обеда было тихо, но, выпив водки и пообедав, бабы, работая, «кричат» песни. Долго после солнечного заката, до поздней ночи, из избы несется мерный стук сечек и слышатся звонкие песни.
Зеленая рутушка, желтый цвет, Что тебя, Сидорка, долго нет, Давно тебя Анисья к себе ждет… поют бабы. Бабы решили, что Сидор, молодой парень из соседней деревни, служащий у меня в качестве кучера, огородника, мясника — он режет телят и баранов — и вообще по особым поручениям, непременно должен в нынешнем году жениться, потому что, за выходом замуж сидоровой сестры, в его двор нужна работница. Бабы решили, что Сидор должен жениться на молодой девушке из той же деревни, Анисье, которой в нынешнем году тоже следует выходить замуж. Сидор, слушая песни, ничего, только ухмыляется, но одна из моих работниц, солдатка, которая находится с Сидором в интимных отношениях, не может скрыть своей досады. Бабы его замечают и с особенным наслаждением «точат» солдатку. Прокричав «рутушку», бабы заводят:
Переманочка уточкаПереманила селезняНа свое озеро плавати,Но не я ж-то его манила,Сам ко мне селезень прилетел,На меня, утицу, глядючи,На мои тихие наплывы,На мои серые перушки,На сизые крылушки.Перепросочка АнисьяПерепросила СидораНа свою улицу гуляти.Нет, не я его просила,Сам молодец ко мне пришел,На меня, девицу, глядючи и т. д.
Солдатка из себя выходит. Сказать бабам ничего нельзя, придраться не к чему, а бабы, понимая это, так и пробирают, так и пробирают: Анисья-то и молода, Анисья-то и хороша, Анисья-то Сидору под пару, толкуют бабы и опять заводят песню. В каких-нибудь две недели капустенских вечеров солдатка, женщина тихая и добрая, озлобилась до такой степени, что и не подходи к ней: взбесилась говорит Авдотья, похудела, почернела; со всеми ссорится, бранится, придирается к пустякам, а не на ком сорвать злобу, так мучит свою грудную дочку — плод преступной любви. Совсем одурела баба, да оно, впрочем, и понятно. Дошло до того, что солдатка пришла наконец ко мне просить расчета…
— Пожалуйте мне расчет, А. Н. Всем я вами довольна, а жить больше не могу. Обижают меня все.
— Кто ж тебя обижает?
— Все обижают, старуха обижает, — все не так, говорит, делаю; скотница обижает; все обижают.
— Изволь.
Солдатка в слезы — и плачет, и злится. Жалко мне ее стало: уж, должно быть, хорошо ее бабы пробрали, если она решилась уйти и расстаться с Сидором.
Призываю Авдотью.
— Что это, спрашиваю, с солдаткой?
— Бог ее знает. Взбесилась. И сердишься на нее, и жалко. Просто с ума сошла. Вчера дочку в хлеве бросила посреди коров. Пропадай она, говорит, — мне все равно. Еще чего не сделала бы.
— Да с чего это с ней стало?
— Совсем одурела, от дела отбилась, злится все.
— Это все ваши песни.
— Ну, конечно. Да ведь нельзя же, А. Н., рот другому зажать, а и Сидору не оставаться же холостым.
— Да какое же вам, бабам, до этого дело?
— А вот — хотят, поют; что же она бабам поделает? так вот ее и испугались! Она себе злись! — начинает сердиться Авдотья.
Кое-как успокоил солдатку, обещал дать через неделю расчет; потом дело уладилось, кончилась уборка капусты, бабы перестали к нам собираться, и солдатка успокоилась. Теперь весела, добра и расчета не спрашивает.
Во время уборки огорода Авдотья совсем меня вытеснила, точно не я и хозяин; дошло то того, что она уже и в дом переехала со своей капустой.
Просыпаюсь раз поутру, слышу какой-то шум за стеной, таскают что-то, передвигают.
— Что это? — спрашиваю Авдотью.
— А капусту будем в кухне рубить.
— Какую капусту?
— Белую; будем шинковать и рубить белую капусту для вас. В застольной грязно, а для вас нужно почище сделать — я вот и надумалась в кухне рубить.
— А я-то куда денусь?
— В поле пойдете теперь, а вечером что же вам все одним сидеть. Весело будет: бабы песни играть будут, — я самых лучших игриц позвала. «Селезня» сыграем.
— А споете: «Чтобы рожь была колосиста, чтобы моя жена стоючи жала, спины не ломала»? — смеюсь я.
— Сыграем и эту. — Авдотья на все согласна, лишь бы я не запретил шинковать капусту в доме: ей ужасно хочется, чтобы капуста у нас вышла хорошая, не хуже, чем у соседних помещиц.
Я, разумеется, разрешил рубить капусту в доме. Авдотья заняла все комнаты и готова была даже в мой кабинет поставить какую-нибудь кадку, но кабинет я отстоял. Вечером было весело. В чистых двух комнатах Авдотья засадила девочек лущить бобы и перебирать лук; в кухне, на авдотьиной половине, шинковали и рубили капусту. Бабы и девочки пели песни и, наконец, покончивши с капустой, плясать пустились. Всем распоряжалась Авдотья, и даже ее муж, староста Иван, ни во что не вмешивался, потому что капуста — бабье дело. Все вышло очень хорошо: нарубили и нашинковали две огромные кадки, которые и поставили в кухне. На другой день я уехал в гости и возвратился через несколько дней. Вхожу в комнаты — вонь страшнейшая, продохнуть нельзя.
— Что это у тебя, Авдотья, так воняет в комнатах?
— Помилуй, Господи!
— Ведь войти в дом нельзя.
— Не знаю. Ничего такого нет, разве капустой пахнет, капуста закисает, бруда идет. А то ничего нет.
Действительно, это капуста закисала.
Все «огородное» бабы из двух соседних деревень убирали у меня «из чести»; только картофель убирали «за потравы».
Работа «на чести», толокой, производится даром, бесплатно; но, разумеется, должно быть угощение, и, конечно, прежде всего водка. Загадав рубить капусту, чистить бураки и пр., Авдотья приглашает, «просит» баб притти на «помочи». Отказа никогда не бывает: из каждого двора приходит по одной, по две бабы, с раннего утра. Берут водки, пекут пироги, заготовляют обед получше, и если есть из чего, то непременно делают студень — это первое угощение. «Толочане» всегда работают превосходно, особенно бабы, — так, как никогда за поденную плату работать не станут. Каждый старается сделать как можно лучше, отличиться, так сказать. Работа сопровождается смехом, шутками, весельем, песнями. Работают как бы шутя, но, повторяю, превосходно, точно у себя дома. Это даже не называется работать, а «помогать». Баба из зажиточного двора, особенно теперь, осенью, за деньги работать на поденщину не пойдет, а «из чести», «на помощь», «в толоку», придет и будет работать отлично, вполне добросовестно, по-хозяйски, еще лучше, чем баба из бедного двора, потому что в зажиточном дворе у хорошего хозяина и бабы в порядке, умеют все сделать, да и силы больше имеют, потому что живут на хорошем харче. Нельзя даже сказать, чтобы именно водка привлекала, потому что приходят и такие бабы, которые водки не пьют; случается даже, что приходят без зову, узнав, что есть какая-нибудь работа. Конечно, все это происходит оттого, что мужик и теперь всегда в зависимости от соседнего помещика: мужику и дровец нужно, и лужок нужен, и «уруга» (выгон) нужна, и деньжонок перехватить иногда, может быть, придется, и посоветоваться, может быть, о чем-нибудь нужно будет, потому что все мы под Богом ходим — вдруг, крый Господи, к суду какому-нибудь притянут — как же не оказать при случае уважение пану! И в деревне ведь то же самое: к богатому мужику все «из чести» пойдут на толоку, потому что нельзя же — то за тем, то за другим придется к нему обратиться. Я заметил, что, чем богаче деревня, чем зажиточнее и замысловатее крестьяне, тем более стараются они о хороших отношениях к помещику, ближайшему соседу. Зажиточный мужик всегда вежлив, почтителен, готов на всякие мелкие услуги — что ему значит прислать бабу на день, на два в такое время, когда полевые работы окончены? Конечно, он не возьмется работать за бесценок, но если цена подходящая, выгодная и он взял работу, то работает превосходно.
Когда я два года тому назад приехал в деревню, то первую же весну разливом реки у меня промыло плотину и так испортило дорогу, что я, как петербуржец, думал, что по ней и ездить нельзя. Конечно, я скоро убедился, что можно ездить по всякой дороге, потому что если нельзя проехать в телеге, то можно проехать на передке, — весною обыкновенно крестьяне ездят на тележном передке, на ось которого ставится небольшая корзинка, — а верхом или пройти пешком всегда можно; но тогда, когда я был еще внове, услыхав, что староста предлагает проезжему помещику, который желал перебраться на ту сторону реки, переехать на нашей лошади верхом, причем убеждал, что это совершенно безопасно, потому что лошадь умна, осторожна, привычна, знает дорогу и переплывет где глубоко, — я был крайне смущен и порешил, тотчас как спадет вода, поправить дорогу и заделать прорву в плотине. По моему расчету, для поправки плотины и дороги не пошло бы более двадцати кубов земли, и если взять землекопов, граборов, как их здесь называют, то работа обошлась бы рублей тридцать; но землекопов вблизи не было, а мне, как петербуржцу, казалось, что нельзя оставлять дорогу в таком виде и необходимо исправить ее тотчас же, а потому я пригласил соседних крестьян и предложил им взять на себя эту работу. Крестьяне запросили за работу сто рублей. Я предлагал тридцать, предлагал пятьдесят, отказались наотрез: менее 100 рублей не пойдем, говорят. Ну, думаю, прижимают. Знают, что негде взять землекопов, и потому жмут: я ведь тогда все воображал, что дорогу-то непременно нужно тотчас чинить и что крестьяне, зная это, потому и прижимают. Теперь, когда я пишу эти строки, мне даже смешны мои тогдашние волнения, потому что, если теперь испортилась дорога, я уже хладнокровно говорю: придет лето, даст Бог хорошую погоду, дорога сама исправится, а теперь чини, кто хочет. Да и кто же весной ездит? зачем в такую пору ездить? К мировому привлечь могут — привлекай, — что ж? — можно и к мировому, мировой тоже человек, понимает, что я против стихии божьей не властен. Мировой! а разве у него в имении дорога лучше моей? Известное дело, проселочная дорога — проехать можно. Кое-как поладим, в телеге проехать можно — живет. Да и зачем нам такая дорога, чтобы удобно было в каретах ездить, когда во всем околотке существуют кареты у двух-трех человек, да и то старые, до «Положения» построенные. Да и что значит «починить» проселочную дорогу? в какой именно вид ее привести? Чтобы в каретах на лежачих рессорах можно было ездить? Но если все проселочные дороги держать в таком порядке, то и пахать некому будет: всем придется постоянно сидеть на дорогах и их чинить. Но если некому будет пахать, не будет ни у кого и карет, — зачем же тогда дороги чинить? Хочешь в каретах ездить — чини сам, а мы на колесах — есть такой экипаж, который называется «колеса», потому что в нем, кроме колес, ничего нет, — везде проедем. Разумеется, когда начальство едет — губернатор, архиерей, исправник, — тогда, понятно, следует уважение оказать, дорогу починить, тогда не то что худую, а и хорошую дорогу починим! Повторяю, теперь я привык ко всему этому; знаю, что осенью и весной ездить не следует, да и летом, отправляясь в дорогу, нужно перекреститься, — но тогда, внове, я ужасно волновался. Нужно чинить дорогу, а за починку требуют несообразную цену — сто рублей. Что тут делать? крестьяне так и уперлись на ста рублях.