Свои по сердцу - Леонид Ильич Борисов
ВЕЛИКИЙ ЗЕМЛЯК
Наверное, я живу на земле волшебной и, может быть, подле меня постоянно дежурят добрые маги, ибо всем ощущениям, чувствованиям, желаниям и страстям моим обязан я русскому искусству.
Подумать только, что дали Западу и Америке русские писатели, артисты, художники, певцы… Подумать только, что было бы, если бы мы не впитали русских, если бы они на правах более чем равных не вошли в наше, французское, а также и американское искусство…
Я не желаю обижать американцев, но давайте вспомним их воспитателей в области искусства: Эдгар По, Джек Лондон, Лонгфелло, Марк Твен, Уитмен, Драйзер, Синклер, а дальше — дальше пойдут те, которые пришли из далекой России… Пересчитывать их? Рахманинов, Шаляпин, Стравинский, Анна Павлова, Гречанинов… кто еще? О, много их, духовных целителей, великих и малых.
А ты, родина моя, Франция, скольких приютила когда-то, и как много они дали тебе за твою заботу… Бунин, Бальмонт, Куприн, Борис Зайцев, Мережковский, Гиппиус; недолгое время был у нас и Алексей Толстой, и умерла у нас веселая и грустная Тэффи, и скоро покинул нас ради Праги Аркадий Аверченко…
Жили в Париже Добужинский, Бенуа, Глазунов, Головин, Шагал, Яковлев, Григорьев… а сколько незаметных для мира, но блистательных для искусства имен…
Я особенно высоко и горячо благодарен Федору Шаляпину, обогатившему искусство наше, спасшему меня в тяжелые дни моей жизни… Я пишу эту страничку для моих детей, — они прочтут ее и узнают, кто продлил жизнь их матери.
Осенью 1936 года страшно заболела моя жена — Тереза Сорье. Когда человек заболевает, пусть и неизлечимо, но болезнью тела, все еще есть надежда, что человек проживет некий срок, побудет на земле вместе с нами…
Но моя жена заболела духом, рассудок оставлял ее, и мы боялись, что он вот-вот оставит ее навсегда. Рассудок ее уже мутился, рассеивался, она стала говорить о вещах нам незнакомых, узнанных в бреду и странствиях ее помраченного сознания по каким-то страшным, опасным для жизни дорогам.
Однажды она попросила меня: «Поди к русскому артисту Шаляпину, попроси его, чтобы он спел мне один русский романс, — этим он спасет меня, мне этого так страстно, небывало страстно хочется!..» Это были здоровые, добрые слова; я обрадовался, когда жена дала понять, что есть некий способ исцелить ее, надежда, короткий, может быть, неверный луч, идущий хотя и от солнца, но уже не греющего, зимнего, — на него можно даже смотреть как на облачко…
Но вы уже поняли, как легко и как трудно было мне представить, какого врача попросила у меня Тереза… Шаляпин… Я знаю, понимаю, представляю, что значит это имя и кто такой тот, кто имя это носит… мне следовало прийти к нему и произнести только одну фразу:
— Мсье, дорогой мсье, ради бога, ради всего вашего русского, великого и святого, умоляю прийти ко мне и у постели теряющей рассудок жены моей исполнить некий романс, который нужен ей, как умирающему от жажды глоток воды…
Я узнал, что Тереза хотела услыхать «Сомнение», дивный романс, написанный на… не знаю, на слова какого поэта, композитором Глинкой. Глинка — великий композитор, принадлежащий всему миру. Этот романс начинается удивительными, западающими в память словами: «Уймитесь, волнения страсти, усни, безнадежное сердце…»
В моей памятной книжке я отыскал слова этого романса — удивительно точные, стальные слова о человеческой муке, страсти, ожидании светлого будущего любви. Несколько раз я пытался читать эти слова Терезе; она слушала, и взор ее становился яснее, осмысленнее, и я думал о том, какой страшной властью обладает слово, положенное на музыку. И я думал о том, что мне делать, каким образом я, человек никому неизвестный, бедный, приведу в комнату мою великого Шаляпина. Придет ли он, захочет ли явиться на зов безумной женщины, не прогонит ли меня, осердясь и сочтя за наглеца…
Я пошел… Мне сказали, что Шаляпин нездоров. Человек, говоривший со мною, был, видимо, тронут моим видом, моим голосом; этот человек все же пошел и доложил обо мне.
Случилось чудо: я был принят Шаляпиным…
Он смеялся, пожимал мне руку, спрашивал про Терезу и сказал, что впервые в жизни его приглашают как медика… И тут он снова раскатисто, заразительно захохотал, и я тоже хохотал, да простит мне господь этот непристойный, не ко времени смех…
«У вас есть рояль или пианино?» — уже вполне серьезно осведомился он, вдруг спохватясь и даже чего-то испугавшись. Я сказал: есть. Он обрадовался и сказал: «Аккомпанировать будете вы. Сейчас пройдитесь с места, посмотрим, как получится. Мне нужна самая малая, но все же опора голосу».
Тереза была в забытьи, когда я ввел в мое жилье великого артиста. Он шепнул: «Не надо ее тревожить, ее разбудит мое пение. Начнем…»
Чудеса есть! Теперь я хорошо понимаю, что такое чудо, я умею объяснить его: это когда кто-то потрудился для вашего блага, когда вы и не ожидали этого, и ваше благо стало счастьем для других, — в этом и состоит чудо. Великий артист, русский поэт и русский же композитор потрудились над исцелением моей бедной Терезы…
Я зажег свечи на столе, на столике подле больной, две свечи поставил на пианино. Я никогда не играл «Сомнения», хотя знал и любил Глинку. Я выжидательно держал над клавишами кисти рук, взглядывая на полуосвещенное лицо моего чудесного гостя. Оно было нарисовано Рембрандтом: тень, в тени лицо, и только выписаны его черты. Этот человек дал мне знак, но я боялся дотронуться до клавиш: я слышал спокойное дыхание Терезы. Он даже и не видел ее, не знал, какова она с виду, сколько ей лет. Он просто согласился сделать очень нетрудное для него…
Да простит мне бог, я уже разоблачаю чудо, говорю о нем, как о простом происшествии. Это потому, что, в сущности, великий человек согласился произвести некий эксперимент, я позвал, а он сказал «да».
И вот он дает второй знак начать играть. Дыхание Терезы отдавалось в моих ушах подобно барабану, бьющему утреннюю зорю. Дыхание Терезы поглотило все большие и малые звуки в комнате. Пламя свечей заколыхалось сильнее — от постели к окну…
«Играйте-же, начинайте», — шепнул Шаляпин.
Он напугал меня своим шепотом, и я коснулся клавиш.
На какие-то восемь-десять минут я стал гением. Я играл так, как никогда не играл даже очень талантливый пианист: ему не хватало повода для исключительного исполнения. У меня был повод. Я все забыл, я только слышал соревнование