Нет причины для тревоги - Зиновий Зиник
Часам к четырем двое работяг заканчивали трудовой день и начинали выпивать. Прямо на строительных лесах. Выпивать они начинали с пива. И закусывали пиво какой-то рыбой, распространяющей, по словам Уинстона, «отвратительный запах тухлятины». Они ее долго чистили, и лоскуты рыбной чешуи летели на анютины глазки. Вокруг них вились с рвотными криками чайки и брызгали экскрементами. Уинстон подбирал эти ошметки пинцетом, разглядывал на свет, но понять, что это за сорт рыбы, не мог. Это была, конечно же, вобла, как вы догадались. Уинстон стал носить с собой в кармане нюхательную соль на случай обморока от дурноты. После пива, само собой, шла водка под колбаску. Или под что придется.
– А чем англики закусывают крепкие напитки?
– Сосидж, например, тут есть.
– Это что такое, сосидж? Сосиска?
– Нет, сосиска – это у них франкфуртер. Сосидж похож на сардельку. Но это не сарделька.
– Как так?
– Сарделька, видишь ли, – это как немецкий баквюрст. Помнишь, в Аахене баквюрстом закусывали?
– Может быть. Про Аахен у меня в голове все смешалось. Как с башней Вавилонской.
– Так вот, сосидж – это не баквюрст. Ближе к грузинским купатам.
– Купаты или франкфуртеры, но мне соленого огурца здесь не хватает. Именно соленого, а не в ихнем уксусе.
– Так закажи по юберу. Там по айфону скидка пятьдесят процентов на первый заказ. Они тебе из русского магазина что хочешь доставят.
– Русский магазин в Лондоне. А мы где? Где мы и где соленый огурец? Сколько времени юбер будет соленый огурец сюда доставлять?
– Часа два с половиной. Ну, может, два часа, если повезет.
– К тому времени мы ящик водки прикончим. Твой сосидж известно на что похож. На кусок этого самого. Ну давай, поднимем по маленькой!
После двух-трех стаканов друзья-строители начинали запев. Он доводил Уинстона до исступления. «Ну вот и повстречались снова мы с тобой, Иван Иваныч, Иван Иваныч!» – начинал запевать хрипловатым баском один из них. «И я уже не та, и ты совсем седой, Иван Иваныч, Иван Иваныч!» – подхватывал тенорком его товарищ. Сцена эта повторялась каждый вечер и приводила Уинстона в состояние бессильного бешенства. «О чем они поют?» – добивался он от меня. Может быть, они до Англии уже работали вместе в какой-нибудь другой стране, в Израиле, или в Аахене, или еще где. И вот снова встретились и поют об этом. «И кто такой Иван Иваныч? Кто из них Иван Иваныч?» – допытывался Уистон. И почему, спрашивал он, другой отвечает в женском роде: «И я уже не та». Как может быть Иван Иваныч в женском роде? Тут что-то не то с грамматикой! Я пытался растолковать Уинстону концепцию сексуальной амбивалентности и гендерной иронии российской фольклорной традиции. Его это не убеждало.
«Зачем русский народ сюда приехал?» – задавал риторический вопрос Уинстон. По его мнению, русский народ должен оставаться в России. И страдать. Уинстон так любил размышлять о судьбе русского народа! Как он сидит в России и страдает. И пишет стихи, поэмы, романы и описывает разного рода вериги своего страдания. Сына арестовали, мать пишет гениальную поэму. Отца расстреляли, сын сочиняет эпохальную эпику. Любовницу сослали в ссылку, появился цикл баллад. Это дар русского народа. «I love Russians, they are so wild!» – повторял Уинстон. Было очевидно, что русские для него как звери в клетке зоопарка. В зоопарк ездят, чтоб поглядеть на диких животных. Никто не собирается превращать свою собственную страну в зоопарк. Достаточно одного зоопарка на весь цивилизованный мир. А Горбачев и либеральная элита Запада открыли ворота этого зоопарка, и дикие обезьяны разбежались по всему Западу. Но в таком случае русские ничем не отличаются от других беженцев – из Ливии или Южного Судана. Вот, например, народ Южного Судана. Этот народ тоже страдает. Но породило ли его страдание таких гениев слова, как Достоевский, Шолохов и Праткин? Нет, не породило. Таких, как Праткин, – нет!
Я не знал, кто такой Праткин. О’Брайен просветил меня: Семена Праткина открыл покойный сэр Исайя Берлин, и его самиздатовские рассказы семидесятых годов печатались в свое время в журнале «Нью-йоркер». Сьюзен Зонтаг писала о «метастазах раковой опухоли гениальности Праткина». Когда Уинстон О’Брайен изучал в Лондонском университете сравнительную литературу, он с научным руководителем анализировал рассказы Праткина, где герои – простые русские люди, рабочий люд, иногда медведи. А сейчас что? Все Праткины переехали из многострадальной страны лагерей и тюрем в буржуазный Нью-Йорк и Париж. И в Лондон. Куда ни сунься в Лондоне – везде русская речь. Русская речь ушла из России, и Россия теперь больше не будет говорить как Толстой, Шолохов и Праткин, а исключительно как Иван Иваныч со строительных лесов. Уинстон, выйдя на пенсию, не только бежал из Лондона в свое шахтерское детство, но и «депортировался» из мультикультурализма, где на каждом углу говорят по-русски. Кто бы мог подумать, что великая русская духовность доберется до Киля? И начнет надстраивать четвертый этаж, заслоняющий солнце?
Уинстон хватался за голову, а потом за руль. Чтобы прийти в себя, он выезжал за пределы Киля, где за околицами еще можно было обнаружить следы шахтерского наследия отца: овраги бывших штолен, пирамиды копров, вентиляционных башен и лебедок, с заржавевшими площадками от лифтов, ведущих в шахту. Он объяснял мне, где находился бремсберг и куда вел квершлаг, где проходил трос с шахтерскими бадьями. Все эти реликвии шахтерского дела пытались стереть с лица земли консерваторы Кента, уничтожая свидетельство шахтерского бунта восьмидесятых годов. То есть стиралась память об отце Уинстона. Уинстон О’Брайен, скромный клерк Министерства иностранных дел Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, не испытывал никаких ложных иллюзий о коммунистическом будущем своей родины. В Великобритании, объяснял он мне за чашкой чая, из-за повсеместного эгоизма коммунизм невозможен; ну разве что как интеллектуальный аттракцион и всякая деррида