Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
— Долгие проводы — липшие слезы, — сурово сказала горбушка. — Встаем по порядку старшинства, сначала самые мулюпусенькие. Вставай, Юленька.
За Юленькой, следуя возрастной очередности, поднялись Кинна, Маргошка и Юрка, затем, строго по летам, все другие. Уже одно это неуклонное соблюдение приметы могло вразумить меня, что происходит из ряду вон выходящее, серьезное и необратимое — отъезд насовсем, но я не испытывала ровно ничего, кроме спокойного и как бы заслуженного, выстраданного мною довольства — я получила право войти в дом подруги и быть с нею на глазах Евгении Викторовны. Полина Виардо оделась для этого случая с достойной летней парадностью. Скромное, но изящное белое платье выгодно оттеняло вороной блеск волос Анны Карениной и микроскопическое золотенькое свечение ее, Моны Лизы, крошечных сережек. Мадам Виардо точно праздновала отъезд дочери, которую тоже нарядила по-праздничному: в черную юбку и черную с белым блузочку — очевидно, перешедшие ради отъезда в Киннино владение вещи, бывшие на ней во время вечера. С Кинниных мочек свисали красные пластмассовые шарики клипсов, заключенные в позолоченные проволочные чашечки, и эти недоступные 9–I украшения напоминали покачивающиеся маленькие аптечные весы, на которых Кинна, казалось, взвешивала каждое мгновение своего особого и уважаемого положения отъезжающей. Между тем было известно, что Мона Лиза расстается с дочкой ненадолго, — осенью она собиралась быть в Москве, ради Кинны презрев на время застарелую ненависть к бывшему мужу. Новый ее муж, Киннин отчим, объявил, войдя из коридора:
— Шевелитесь. Такси я пригнал, на улице ждет.
Киннины клипсы приметно качнулись, словно взвешивая новый сегодняшний знак отличия, «шикозное» отбытие на такси, к моему довольству прибавились некоторая зависть и предвкушение удовольствия от поездки на машине — более ничего.
Вместить всю провожающую компанию могло бы разве что грузотакси. Сьора Мона Лиза властительно распорядилась, и в машину спустились только четверо: сама Кинна, Анна Каренина, Киннин отчим Владимир Константинович и я. Счастье, что не нашлось места для Юрки: я начинала уже сгорать от тайного стыда, находясь рядом с ним среди всех этих неподозревающих. Оказалось, мы оба свято хранили секрет, никто не проболтался. Остающиеся осыпали Кинну троекратными поцелуями с эффектными отстранениями и припаданиями сызнова, точно торопясь напоследок наглядеться на нее, героиню и жертву дня, и надавали ей кучу дельных советов, как вести себя в дороге осмотрительней и практичней, — одна ведь поедет!
…Вокзал, летний, залитый солнцем, ничуть не походил на тот ночной, холодный, щемяще-тоскливый Мосбан 6 марта, где Юрка мечтал уехать в Москву вдвоем в отдельном «купэ». Теперь в нем было что-то веселое, детское, дачное: яркие легкомысленные тенты газировочных ларьков, их сладостно мерцающие стоячие стеклянные валики с сиропом, желтые и голубые ящики мороженщиков и в руках у всех — вафельные трубочки или маленькие эскимо на палочке по рубль десять.
Я в самый последний раз шагала рядом с Кинной в сумбуре перрона.
Мне бы сейчас успеть поговорить с ней о главном, сказать жгучее, впитать впрок каждую клеточку ее лица, — но я занималась совсем другим. Всего более меня интересовали мои босоножки. Я неотступно глядела на свои ноги, где в прорезях бархатного заменителя стеклисто поблескивали новенькие загорелые капроны, тоже купленные в марте «к босоножкам». Все это я ведь надела в первый раз, оно долго лежало в материном шкафу, ожидая летней погоды. Рядиться на экзамены, хотя погода и тогда стояла самая летняя, мать мне отсоветовала, не больше, так уж повелось после 6 марта, — она считала, что «позволять себе подобные роскошества, мягко говоря, неуместно в такие ответственные дни». Теперь мне казалось, что вся перронная толпа смотрит только на мои капроны и босоножки. Маленький каблучок, более все же высокий, чем на вконец испорченных и с руганью выброшенных бабушкой моих парадных прюнельках, был мне непривычен, а тут еще и ощущение всеобщего интереса, — и я начала спотыкаться, заплетать ногу за ногу. Кто-то сзади наткнулся на меня, и я услышала ожидаемое женское замечание: «Тоже, понадевают каблучищи, а ходить не умеют!»
Кинна, впрочем, тоже, по-моему, не соображала, что идет со мной последний раз. Пользуясь особым своим нынешним положением, она останавливала Полину Виардо у каждого газировочного и мороженного ларька: мы всласть напились газировки, перепробовали все сорта мороженого…
— Клипсы у тебя, Кинна, и правда шик-блеск! — сказала я, чтобы что-нибудь сказать.
— Честно Кинна? Жалко не голубые мама покупала у нас на Большом а там были только красненькие! Голубые мне больше к глазам. Ты главное Кинна пиши! Ты же так здорово пишешь и я буду твои письма подшивать и хранить а когда ты умрешь я их издам в последнем томе твоего полного собрания сочинений как у Пушкина все его письма в последнем томе… Вот и я Кинна прославлюсь а не только ты!..
Видимо, Кинна не только не сомневалась, что обязательно переживет меня, но и не волновалась, что завтра очутится в чужом городе, в чужой семье, а потом и в чужой школе и из близких с нею будет лишь отец, которого она еле помнила.
Точно так же, как в дни болезни и смерти товарища Сталина, я тщетно понукала, вынуждала себя расчувствоваться, если уж не заплакать, так хоть осознать, понять непоправимость ее отъезда навсегда, — и точно так же не сумела: понимала, не понимая по-настоящему.
Скучась у входа в вагон, все затоптались, в останешние разы целуя и напутствуя Кинну, но я и тут в основном старалась уберечь от обтаптывания свои босоножки. Затем Кинна скрылась в казеннопутешественной, пропитанной хлоркой и гарью, духоте вагона и через минуту явила нам упертый в стекло свой нос «картошиной», поголубевший от приплюснутости (голубое Кинне в самом деле было больше к глазам), и начала делать веселые глухонемые знаки, показывать в воздухе, чтобы писали и не грустили.
Мне хотелось уже, чтобы поезд скорее тронулся, но он казался навечно прикованным к перрону, — да разве он тронется, такой длинный, тяжелый? Но он все-таки тронулся, сперва бесшумно и незаметно, качнув за стеклом Киннины клипсы, снова будто взвесившие этот роковой миг, и поплыл, поплыл все ощутимее, начал постукивать и лязгать. Какое-то время мы бежали вслед окну, потом отстали… Кинна уехала навсегда.
Мона Лиза и Владимир Константинович сели в свой трамвай прямо у вокзала, а я побрела к Литейному на свой тридцать четвертый по левой стороне Невского, против Брода и «Стекляшки». Я брела медленно, казня себя: это называется, проводила подругу, с которой и ходила, и провожалась, и даже клялась! Прокатилась с