Аркадий Аверченко - Антология Сатиры и Юмора России XX века
Если бы я был не писателем, а тюремщиком, и если бы Петерс попал ко мне в тюрьму, я устроил бы ему роскошную жизнь! Я кормил бы его до отвалу. Я бы каждый день закатывал ему обеды из семи блюд, со сладким.
Он бы у меня не голодал, ибо он сам замечательно выразился:
— Пока существуют помойные ямы — голода не может быть!
Меню бы у Петерса было такое:
Закуска: Икра из ваксы, жестянка от анчоусов, яичная скорлупа, фаршированная зубочистками обернуар.
Суп: Консоме из мыльной воды а-ля Савон с окурками, пирожки из папиросных коробок с пепельным фаршем…
Рыба: Селедочный позвоночный столб с грибками, которые на стенках.
Мясо: Фрикассе Ра-Мор, жаренное на шкаре в мышеловке.
Зелень: Все, что уже позеленело. Приготовлено а-ля масседуан.
Птица: Перо от старой дамской шляпы, соус сюпрем.
Сладкое: Шоколадные обертки, яблочная кожура, кофейная гуща.
* * *Я не думаю, чтобы Петерс имел право отказаться от такого обеда.
Потому что, если даже такие великие люди, как Наполеон, Суворов и Петр Великий, честно ели пищу из общего котла, то какое имеют право отказаться от общего котла наши циммервальдские Наполеоны, устроившие из всей Великой России один общий котел:
Помойную яму.
Максим Горький
Хлеб в выгребной яме
У Максима Горького есть один рассказ, который заканчивается так:
— Море смеялось.
Ах, многоуважаемый, талантливый Алексей Максимыч! Что там море! Недавно вы сделали нечто такое, от чего не только море — сухая потрескавшаяся русская земля могла рассмеяться до истерики, деревья в лесу, нагибаясь к земле и держась ветками за ствол, скрипели от душившего их смеха, мелкие рыбешки в реке вздулись, полопались и поиздыхали от хохота…
Ах, как вы можете рассмешить, Алексей Максимыч!..
Если рассказать вульгарной прозой то, что сделал знаменитый пролетарский «буревестник», так вот как оно звучит:
Без малого четыре года буревестник, «ломая крылья, теряя перья» от усердия, — без малого четыре года славословил буревестник советскую власть.
Державинские хвалебные оды казались щенками перед тем огромным распухшим слоном, коего создал Максим Горький, написав ликующую, восторженную оду Ленину…
В той компании привычных каторжников и перманентных убийц, которые правят Россией, Максим Горький был своим, хорошо принятым человечком:
И в почетному углуБыло место ему…
Правда, он был только зрителем этого нескончаемого театра грабежей и убийств, но сидел он всегда в первом ряду по почетному билету и при всяком курбете лицедеев — он первый восторженно хлопал в ладошки и оглашал спертый «чрезвычайный» воздух мягким пролетарским баском:
— Браво, браво! Оч-чень мило. Я всей душой с вами, товарищи!
Он милостиво и снисходительно улыбался, когда его пылкие друзья половину интеллигенции, людей искусства и науки выгнали за границу, четверть — оптом поставили к стенке, а оставшуюся четверть, как кроликов, приготовленных для вивисекции, заперли в душные вонючие клетки, приставили к ним сторожем и «хранителем этого кроличьего музея» бывшего директора кафешантана Адольфа Родэ — все это Горький глотал даже не как горькую пилюлю, а подобно — да простят мне это сравнение — подобно той Коробочкиной свинье в «Мертвых душах», которая мимоходом съела цыпленка и сама этого не заметила.
И вот, когда несчастные ученые кролики, доведенные до этого положения на одну десятую, сотую, тысячную тем же Горьким, стали умирать от бескормицы, Горький растрогался, сердце его умягчилось и пошел он к финнам:
— Вот что, братцы… Там у нас в питомнике ученые содержатся, так того-этого… Мрут шибко! Не будет ли способия какого? Пожевать бы им чего, или из бельишка старенького, или там сапожишек. Подайте, Христа ради, знаменитым русским ученым и писателям!..
Растрогались сумрачные финны.
— Извольте, — говорят. — Мы вам дадим кой-чего для ученых, но так как все ваше начальство — воры и могут украсть для себя, то мы все собранное повезем сами.
Привезли в Дом ученых и писателей и стали делить:
— Александр Пушкин! Вам полусапожки и две банки сгущенного молока! Иван Тургенев! Получайте исподнее, фунтик сахару и четверку чаю. Выпейте за здоровье богатой и могучей Финляндии! Менделеев! Свиного сала фунт, банка какао и пиджачная тройка — совсем почти еще крепенькая!
Получили Пушкины, Лермонтовы, Менделеевы и Пироговы по сверточку, как дворницкие дети на богатой елке, и, сияющие от счастья, снова расползлись по своим клеткам.
Зашел потом Горький — тоже сияющий, — собрал всю обшарпанную компанию Гоголей, Островских и Лесгафтов и гаркнул:
— Ну что, ребята! Довольны тем, что я вам схлопотал?
— Много довольны, ваше пролетарское величество! — гаркнули в ответ полумертвые от голода ребята, прижимая к груди драгоценные сверточки.
— То-то и оно. Вы уж старайтесь, а я вас не забуду. Молочка там или фуфайку какую из сосновой шерсти — завсегда устрою.
— Благодарим покорнейше.
— А впрочем, что мне из вашей благодарности — шубу шить, что ли? Вы бы мне такой аттестатик выдали, адресок, где отписали бы, что так, мол, и так, чувствительно благодарны и не забудем по гроб жизни. А я его в рамочку да на стенку — пусть себе висит; вам написать — раз плюнуть, а мне приятно!
И вот тогда-то и появилась эта потрясающая «благодарность Максиму Горькому от имени писателей и ученых».
Писали, очевидно, голодные ученые эту благодарность, глотали соленые слезы, а сами думали:
«Черт с ним, напишем пожалостнее!.. Все-таки с Лениным за ручку здоровается и с Троцким на „ты“. Поблагодарим, а он, может, опять по полфунтика колбасы выдаст да по связке баранок — оно, глядишь, дня три еще протянуть и можно…»
Голод — не тетка. Написали очень хлестко.
— Зарубежная эмигрантская Русь неправильно оценивает благородную работу Горького. Мы стоим ближе к делу и свидетельствуем…
Бедные вы, бедные… Свидетельствуете! А свободно ли вы свидетельствуете, знаменитые ученые кролики, запертые в вонючую клетку на предмет вивисекции?
И когда писали вы — не звучала ли в ваших ушах знаменитая фраза Сквозника-Дмухановского:
— А если приедет ревизор, да будет спрашивать — всем ли довольны, то чтоб отвечали «всем довольны»… А то я другому недовольному такое неудовольствие покажу, что…
Море смеялось…
Море смеется, Горький смеется, у Ленина, по свидетельству того же Горького, «мелодичный детский смех» — а нам всем отсюда, издали — плакать хочется…
Федор Шаляпин
Хамелеон
Некто переводил и объяснял слово «хамелеон» так: «Хамелеон — это хам, желающий получить миллион». Не совсем грамотно. Но, в общем, верно.
* * *Одесские газеты сообщали:
«Во время исполнения в Мариинском театре оперы „Евгений Онегин“ Ф. Шаляпин, певший Гремина, сорвал с себя офицерские погоны и бросил их в оркестр — в знак протеста против наступления белогвардейцев на Петербург».
* * *Вот маленькая история, которая заставила меня призадуматься.
Ибо, как сказал Шекспир, «в этом безумии есть нечто методическое».
До сих пор все такие зигзаги Шаляпина объясняли просто его повышенной артистической нервностью, влиянием момента, грандиозным подъемом и невероятным напряжением нервов на одну минуту. «Сделал, мол, но сделал, как в бреду, сам еще за пять минут до этого не зная, что сделает»…
Так было объяснено неожиданное пение Ф. Шаляпиным революционной «Дубинушки» в 1905 году.
Так было объяснено неожиданное коленопреклонение на сцене Мариинского театра перед государем в 1909 году.
Так будет, вероятно, объяснено и срывание погон со своего офицерского мундира.
Нет, позвольте! Случай с погонами — и именно случай с погонами — наводит на самые категорические подозрения: не были ли все три поступка поступками, строго обдуманными и заранее тщательно выношенными, не были ли все три поступка «экспромтами, приготовленными за неделю»?..
Вот мои соображения.
Многие, вероятно, знают, что когда происходит тяжелая процедура разжалования офицера, то ее казовую, самую эффектную сторону подготовляют заранее: где-нибудь в уголку подпарывают погоны и подпиливают посредине шпагу…
Понятно, для чего это делается: карающая власть, прочтя приговор, должна быстро и эффектно сорвать с виновного погоны и бросить их на пол; должна вынуть из ножен шпагу и, ударив ею слегка о колено, далеко отбросить обе половинки в разные стороны…
Предварительные приготовления делаются именно для того, чтобы не было смешного циркового, фарсового трюка, когда уцепился человек за крепко пришитые погоны — тянет-потянет — оторвать не может. Нельзя же таскать за собою человека за погон, минут пять пыхтя и надсаживаясь, нельзя же возиться со шпагой десять минут, обливаясь потом, колотя ею о распухшее от усилий колено, наступая на нее ногой и приглашая для завершения усилий двух помощников из публики.