Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
Таня покорно ходила, покорно смотрела и одобряла, но утомлялась, и для нее это было, конечно, не то. И Глеб и Элли вполне понимали, что держать ее долго в таком мире нельзя.
И они тронулись на тихую жизнь в Барди, близ Генуи.
Рыбацкий этот поселок, на берегу моря открыли революционеры царских времен.
Некогда русский писатель поселился недалеко, в Сочи, вокруг него стали ютиться более молодые, так и отпочковалась некая горсть для Барди, понравившегося чудесным пляжем (редкость на генуэзском побережье), простотой рыбацкого населения, прелестью окружающих гор в лесах, мирно благоухавших. Немирные русские, вроде тех, что в бандитских шляпах разгуливали по Арбатам и чьи шрифты, прокламации прятала Элли у себя в московском диване – именно они и поселились среди Лигурийских рыбаков, понемногу привлекая к себе и других.
Глеб и Элли бывали здесь и до войны, Барди любили, как итальянское Прошино. Странный быт изгнанников был им знаком. Помнили «каторжную виллу»: высоко, в виноградниках и оливках, целая компания русских сняла большой дом – все они вместе бежали из Бутырской тюрьмы: времена довольно-таки простодушные! С ними бежала и их надзирательница. И над Барди, среди виноградников, пред дивным видом на море, основали они как бы коммуну. Только не трудовую. Трудиться не приходилось – их поддерживали со стороны, а они, как и все эмигранты в Барди, вели жизнь праздную, достаточно горестную и неврастеническую.
Но подошла революция. Сколько восторга, надежд! Барди опустело. Все, кто выжили – почти сплошь народники – уехали в Россию, сначала в опьянении успеха, а потом чтобы вновь познать прелесть борьбы с прежними своими соперниками по революции: но не такими противниками, совсем не такими, в каких прежде бросали бомбы. И Сибирь, лагеря, стенка вновь выросли перед ними в небывалых размерах.
Из прежнего населения Барди остался один Эдуард Романыч, давний знакомый Глеба и Элли, литератор-народник. С этим Эдуардом Романычем Глеб и списался. Он нанял им целый этаж в доме синьоры Джулии, несколько выше здания станции.
Джулия, полная и благодушная итальянская mamma, встретила их как своих, давно знакомых. По-настоящему знакома она и не была, но это russi, amici del signore Edoardo[48], русские же находились здесь вообще на хорошем счету: странные люди, конечно, но простые. Иногда шумные, много пьют, но вполне обходительные и часто добрые – такой же, приблизительно, взгляд был и у русских на обитателей Барди.
– Я помню синьору, – говорила Джулия, ласково блестя карими глазами, – еще до войны. Но тогда у синьоры не было дочери.
И отворив во втором этаже ключом дверь, ввела в просторную светлую квартиру окнами на дорогу, на станцию и за ней море.
– Ах, прелесть!
Элли чувствовала в себе самой кипение итальянской крови. В глазах, в улыбке синьоры Джулии было для нее нечто от собственной mamm'ы с Земляного вала. Море как будто бы ей принадлежало – в сиреневой его тишине был тот мир, какого и надо ей было. Когда Джулия привела ее в кухню, и, объясняя по хозяйству, отворила окно, выходившее в другой, горный, садовый и лесной мир, и оттуда потекло сладкое благоухание лимонных и апельсиновых дерев, смешанное с запахами овощей в огороде, а издали донеслось веяние смолистых лесов, Элли даже ослабела от блаженного ощущения отдыха и какого-то райского привета.
– Да, да, molto grazie[49],– бормотала бессмысленно, и не очень-то слушала объяснения Джулии, где шкафы для белья, где посуда, как затапливается плита. Это все не было важно. Но здесь Италия, а не герр Бунге. За небрежение кухонное тут никто не осудит.
Обзор хозяйства закончился указанием на укромное место – Джулия распахнула дверцу и перед некоим мраморным сидением с торжеством заявила:
– Latrina inglese![50]
Это была гордость виллы, недавно проведенная канализация. И в подтверждение слов мощно дернула она за рукоятку, мощный ток воды, как в фонтане Треви, вскипел в раковине и омыл каррарский мрамор.
Въехали и разместились быстро. Все пришлось сразу к месту, и уже через час и Элли, и Таня чувствовали себя дома. Глеб раскладывал свои книжки, рукописи. Таня поставила на комод с раковинками московский образок Николая Чудотворца, а рядом перышко из Вероны. Тут же, в коробочке, земля Москвы и Флоренции – все в порядке.
– Таня, у нас нет сахару! Пойдем, купим… тут где-то близко, я помню… такая лавочка, синьоры Кармелы.
– Идем, чудо мое.
Лавочка Кармелы оказалась действительно через дорогу.
– Погоди, Таня, как это по-итальянски? Ну, сахар, конечно, zucchera[51], вроде как по-немецки. А кусковой?
Таня скромно заметила, что по-итальянски еще ничего не знает.
– Ах, конечно, я просто сама стараюсь вспомнить…
И в момент, когда входили в лавочку, Элли вдруг просияла, – вспомнила, вспомнила!
Теперь Кармелы, некрасивой итальянки с усиками, уже не было. Ее дочь, тоже с тенью на верхней губе, приветливо им улыбалась.
– Signorina, prego… zucchera… in pezzi…[52]
От прилавка обернулась к ней лицом худенькая высокая девушка с миндалевидными темными глазами, тонким носом без переносицы, как на этрусских вазах. Когда увидела Элли и Таню, по лицу ее пробежало нечто, как бы тень облака, и когда тень прошла, открывая прошлое, вдруг сдавленным, приятным, но и неуверенным голосом она сказала:
– Elena?
– Мариуччиа! Это я, Elena, милая, мы опять здесь…
Пред глазами Кармелиной дочери Элли и Мариуччиа обнимались и целовались.
Да, это и была та тоненькая девочка Мариуччиа, что с давних времен приросла к русским. Жила некогда с бабкой, fratello[53] служил в Специи, а в конце концов просто она сиротка. Около наших народников прижилась, как бы дочь полка. Понимала по-русски. Некая Леечка выучила ее читать, она вовсе овладела языком, говорила лишь с милым итальянским акцентом. И забираясь на гору Сант Анна, пред сиреневым морем читала она вслух Леечке Толстого.
Глеб и Элли хорошо ее знали, одно время, когда Элли носила Таню во чреве, Мариуччиа даже служила у них, помогала на вилле. И теперь вот тут…
– Ну как? Что? Хорошо живешь? Замужем?
– No, no, Elena, cara…[54]
– Да ты по-русски ведь говорила?
Мариуччиа засмеялась.
– Да, прешде… теперь забивать стала.
– А это дочь моя, Таня, ты ее никогда не видала.
– Oh, che bella fanciulla…[55] А муш?
Элли подтвердила о Глебе.
Таня была смущена, но поняла, что ее одобряют. Мариуччиа со своим длинным и тонким носом, этрусским профилем ей очень понравилась.
Волнуясь, перебивая друг друга, перескакивая с одного на другое, бессвязно они болтали – Элли и Мариуччиа.
– Senta[56],– сказала, наконец Элли, – мы тут рядом у Джулии. Пойдем к нам, расскажешь про себя…
Мариуччиа подобрала свою сумку с покупками и сказала, что сейчас не может, должна идти кормить бабку – все еще она жива, хоть и полупарализована.
– А как можно будет, то сейчас же… vengo subito[57].
– Да, непременно. Слушай, Мариуччиа, а твой брат?
Мариуччиа опустила голову.
– Morto[58]. Убит на войне…
Голос ее дрогнул.
– Я одна теперь. Что поделаешь. Бабушка совсем старая. Не слышит. С ней почти нельзя говорить.
Она опять улыбнулась, как бы через силу. Кивнула Элли, загрубелой рукой нежно провела по голове Тани и быстрой, изящной, как бы древней походкой предков с этрусских ваз, удалилась.
Элли была взволнована. Барди точно бы раскрывалось. Выпускало былое. Ощущение это усилилось, когда, поднявшись к себе, увидала она в столовой Эдуарда Романыча.
– Батюшки! Вот чудно! Милый, здравствуйте… Это моя дочь.
Эдуард Романыч, маленький, волосатый старичок в чесучовом пиджачке, в очках, пожимал ей руку.
– Извините, что не встретил. Никак не мог, никак. Нельзя, даже для такого случая.
В Барди считался Эдуард Романыч вроде алхимика, колдуна и великого знатока болезней. Нынче ему пришлось идти за три километра в горы: девочка одна обварилась, он мазал ей маслом ножку и заговаривал ожог.
– Ничего не поделаешь. Знаете, туда в ущелье, наверх. Там одна casa[59] такая, синьоры Лукреции. Вот девчонка и дала маху, пришлось ее подправлять. Лукреция говорит: «Я докторам не верю, а вот если синьор Edoardo захочет, сразу бамбину вылечит».
Джулия, помогавшая нынче, для первого дня, обратилась к Элли.
– Синьор Edoardo очень хорошо помогает. У нас все его тут зовут.
Эдуард Романыч притворно хмурился.
– В Италии медицина не совсем на высоте. Посмотрели бы вы их деревенских врачей.
Джулия поставила фиаску темно-тяжеловатого Barolo[60]. Спагетти и курица, горгонзола из Генуи – все должно было согревать путников, подымать, веселить встречу. Оно так и вышло. Все были в духе. Даже Таня, трудней других привыкавшая к чужому, шепнула матери: «Мне тут очень нравится», – она всего не договаривала, да и не могла бы словами передать, но простота, простор, что-то домашнее в этой вилле казалось знакомым – не возводило ли незаметно и ко временам Прошина?