Вариации для темной струны - Ладислав Фукс
— Теперь я позвоню пани Катцевой, — сказал он, когда я опомнился, — позвоню еще Арнштейнам и пану доктору Кону. С паном Якобсоном я уже говорить не должен, — сказал он скорее для себя, — он уже в Париже… А ты открывай это потихоньку, — сказал он, когда я снова пришел в себя и уже почти успокоился, — потихоньку, пока не получишь плюху или… — Он сжал кулак и покрутил им перед моим носом. — А теперь, пан, отправляйтесь. Прежде, чем я вас угощу хорошо нацеленным ударом… — И он схватил меня за шиворот. Несколько минут мы дрались, но я не мог справиться с ним, так как под мышкой держал эту большую коробку или книгу, кроме того, он был сильнее меня, и вдобавок в дверях он подставил мне ножку, чтоб я хлопнулся, но сделал это он медленно, так что я смог вовремя заметить и схватиться за косяк.
— Итак, Грон, начнем, — крикнул он в переднюю. — Где вы?
И Грон вышел из-за угла и сказал:
— Отец небесный, помоги нам.
Действительно, помоги, думал я и невольно улыбнулся. Это было так умно, что умнее и быть не могло, и, не будь у него такие хорошие нервы, усмехнулся я, лежать бы мне замертво.
28
А потом пришел конец.
Листочки зеленеют, птицы поют, деревья шумят… Я лежу на опушке леса в траве и смотрю перед собой. Из дальней дали по дороге, идущей от деревни, за которой на холме виднеется кладбище, ко мне медленно-премедленно движется какой-то человек.
Сначала я видел утро, когда солнце, как лиловая лилия, поднялось над восточными крышами города, склонило свою чашечку в улицы и погасло. По опущенной шторе на зеленной лавке пани Катержины Коцоурковой — пророчицы Армии спасения с синим ковриком на мостовых пражских площадей и улиц — стекала вода. По фасаду гимназии сползал мокрый снег, он полз по темным торсам обнаженных старцев, а у ворот с поднятым воротником стоял географ; он держал в руках часы и улыбался. Директор бегал по нижнему этажу под Лаокооном, опутанным змеями, сизое бородатое лицо директора выглядело так, словно он собирался открыть рот, заговорить, сказать что-то нам всем, пока мы постепенно входили, но он только кусал бороду и продолжал бегать. Учитель чешского шел по четвертому этажу куда-то по направлению к уборным, он нес книжку и какую-то длинную кость с суставом на конце и кусок какого-то полотна — скорей всего; все это предназначалось для нас, для разбора «Свадебных рубашек», но он, по-видимому, нас не замечал. Патер Ансельм стоял возле окна в белом доминиканском стихаре и черной накидке, глядел на нас и курил сигарету. Еще никогда в жизни никто из нас не видел его в таком состоянии. Нам казалось, что он молится. У входа в класс нас перехватил пан учитель — наш классный наставник — и сказал: разве пан директор не сообщил вам, что вы должны разойтись по домам.
Перед домом было пусто и безлюдно, только еще больше снега, дождя и слякоти. На спущенной шторе зеленной лавки Катержины Коцоурковой теперь висело черное знамя и промокшее свадебное оповещение. Из подвала доносились удары, будто там Грон непрестанно во что-то бил. Двери нашей квартиры были распахнуты, и я прошел через них, как будто через стену, а потом я мог войти только в столовую, где все дрожало, тряслось и кричало радио: An die Bevölkerung, — кричало оно,— auf Befehl des Führers und obersten Befehlshabers der^ deutschen Wehrmacht…18 — взял в свои руки сего дня в Чешском государстве всю власть новый командующий третьей армии Бласковиц, генерал пехоты…
Потом я видел день. Но потому, что был туман и все время шел дождь и снег, я не мог разобраться, был полдень этого дня или какого-либо другого. На шторе зеленной лавки Катержины Коцоурковой уже не висело ни черного флага, ни свадебного оповещения, перед домом было пусто и безлюдно, но зато там остановились три автомобиля, первый из них был самый красивый — будто приехал сам король или генерал пехоты Бласковиц. Из машин вышли люди, должно быть, их было двенадцать, но никто их не приветствовал, отца не было дома, уже, наверное, день, два, четыре. Грон стоял в передней у дверей, как гигантская, мощная подстерегающая горилла, а мать сидела в столовой. Судя по шагам в первом этаже, шли к Гронам, где, наверное, была только его пани, а также по коридору к подвалу, по лестнице к нам наверх и еще выше, к чердаку, а потом Грон открыл им нашу квартиру.
Офицер вошел первым, за ним двое в гражданском и один в форме, на офицере было серое кожаное пальто, светлые перчатки он держал в руке, на плечах — переплетенные прутья серебра с золотым квадратиком, на ногах высокие черные начищенные сапоги; от него пахло резиной и туалетным мылом. Он вынужден был пройти в столовую. Там в черном платье с ниткой белых жемчугов на шее сидела мать, и мне казалось, что она ничего не замечает.
— Весьма сожалею, — поклонился он, держа фуражку и перчатки у пояса, — у меня приказ. Я желаю поступать деликатно. Никто не имеет права выйти из квартиры, пока мы не кончим. Где пан супруг, мадам?
Его не было. Не было, наверное, день, два, четыре, а мать не замечала.
— Кто этот пан? — показал он на Грона, и Грон схватил сигарету и одним поворотом зажигалки закурил.
— А это кто? — показал он на меня и улыбнулся.
Потом он повернулся к дверям бабушкиной комнаты, которые открылись, а потом на минуту оцепенел. Потом улыбнулся и спросил, кто эта женщина. Она стояла там выпрямившись, смертельно бледная, в зеленом халате и шляпе, а в руке держала хлыст… Потом офицер вернулся в переднюю, снял там пальто и повесил его на вешалку, фуражку он положил на столик, а сверху кинул перчатки, офицер легонько поправил воротник у шеи, подпрыгнул в своих начищенных сапогах и в сопровождении двух в штатском и одного в