Анна Книппер - Милая, обожаемая моя Анна Васильевна
Парики? Нашлась у нас парикмахерша в прошлом - поволжская колонистка Нина Вернер. Я ее уговорила, обещав, что на афише и перед спектаклем будет объявлено: парики и костюмы - Нина Вернер, - клюнула. Достали пакли, завили локоны на палках, парики вышли хоть куда. Напудрили мукой или мелом, не помню. Несмотря на сопротивление актрис, они, когда посмотрели, как выглядят со сцены, - надели. Жабо - собирали по баракам марлевые накидки. Декорации? Дали нам всякую рвань для обтяжки щитов, выкрасили чем Бог послал. Я вырезала из картона какие-то барочные узоры под резьбу, расписала глиной, мелом и сажей, набила на табуретки, столы и карнизы (со стороны фаса). По бокам сцены поставили зеленые ящики с апельсиновыми деревцами. Деревца палки с просверленными дырками, куда вставлены ветки аруи - ползучей туи: единственная зелень зимой. Она вьется по каменным склонам сопок. Я их постригла до круглой формы, а апельсины вырезала из крупной моркови. Вышло красиво. Это оформление. А спектакль вышел веселый. За всей бедностью наших средств его держала на высоте полная отдача актеров хороших и средних, опытный режиссер и та творческая атмосфера работы всех без исключения участников, которую не часто встретишь и в профессиональном театре.
КАК Я БЫЛ В ЯПОНИИ
Кладовая стройчасти: получаю краску и олифу; я - маляр. Кладовщик Николай Алексеевич, суровый старик, - с виду вылитый Никола Угодник. У меня с ним постоянные контры из-за неоформленных требований - никак не могу осилить эту премудрость. Неожиданно в разговоре он сказал: "Вот когда я был в Японии..."
- Да когда же вы были в Японии, Николай Алексеевич?
- А в плену. Я под Мукденом ранен был, сознание потерял. А очнулся тихо. Кругом мертвые лежат, много нас тогда положили. Я в бой за знаменщиком шел: гляжу, а он рядом лежит и знамя наше полковое тут же. А наших нет отступили. Нам все говорят, что японцы раненых добивают, мучают - очень мы этого боялись. Однако надо сказать, что потом они с нами очень даже нежно обращались. Что делать? Крови я много потерял, слабый. Ну, все-таки кое-как достал пакет, перевязал ногу, а потом ползком, ползком подобрался к знамени, снял с древка да в шинель на грудь под подкладку и спрятал. Лежу, жду, что будет. Ну, вижу: идут японские санитары, подбирают раненых. Я застонал, подошли, взяли на носилки, даром, что русский, - и в госпиталь. Шинельку, конечно, вместе с обмундированием в каптерку, а меня на койку. Конечно, говорить по-ихнему я не умел, но скажу: очень меня хорошо лечили, врачи не хуже наших. Выписался я из госпиталя, выдали мне одежу и шинелку, смотрю знамя на месте, не заметили. А меня в плен, в Японию. А там как кому повезет - кто в казармы, а кого, значит, на работу к японским хозяевам, мужчины-то японские все на войне: кому работать? Попал я к одному старику в работники. Хороший такой старик, православный, между прочим, и по-русски немного говорил. Он ко мне очень был добрый, ну, прямо сказать, меня любил, только все удивлялся - жара такая, а я в шинелке и на работе и дома. "Ты бы снял". - "Нет, - говорю, - меня чего-то знобит; верно, крови много потерял". А подкладку я аккуратно зашил, ничего не видно. Как кончу я работу, мы с хозяином, он мне про свое, я про свое - дом, жена, хозяйство. Ну будто соседи, будто и войны никакой нет. Однако скучал я очень, все-то чужое, все не как у нас. Ну, он это видел, конечно. Вот раз приходит и говорит мне: "Домой хочешь?" - "Кто, - говорю, - домой не хочет. Ты, - говорю, - человек хороший, не обижаешь, всем доволен. А дом - он дом и есть". - "Ну, так завтра в порту французский пароход углем грузят. Просись на работу". Больше ничего не сказал. Прошусь, значит, на работу к своим: наши, пленные, уголь-то грузили. Взяли меня. Я говорю своим: "Вы меня не ищите, а спросят на поверке - упал в воду, и дело с концом". - "Ладно". Вот я с тачкой-то вместе - в трюм. А сверху на меня уголь, уголь. Расшибся я немного, ну ничего, пробрался к вентилятору, дышу. Долго мне показалось, да и страшно: завалят углем, вот и конец. Однако слышу - тихо стало, и уголь больше не сыплется, погрузку кончили. Стою у вентилятора по пояс в угле, жду. Пароход-то французский, наш, значит, - вроде как союзный. Долго ли, коротко ли, слышу я, пошел пароход. Все-таки я сразу не вылез - мало ли что бывает: ведь пленный я, русский, беглый. Как на меня посмотрят? Только как вышел пароход в открытое море, откопался я, да по кучам, по кучам и вылез. Черный, грязный, черт чертом. Увидали меня матросы - что за человек? Ну, я, конечно, их язык не понимаю. "Русский я, русский, - говорю, - солдат, пленный. Они меня к капитану. Капитан у них мосье Леруа - век не забуду, не выдал. Велел он меня накормить, переодеть, все как полагается. Он по-русски немного знал, хлопает меня по плечу: "Карош, карош солдат". Однако шинелки своей я не отдал. И подумайте: ведь он крюку из-за меня дал. Ему в Шанхай, а он меня во Владивосток предоставил, к своим, к русским! Господи, к своим попал! Ну, являюсь я в штаб. Так и так, рядовой такого-то полка, ранен под Мукденом, был в плену, бежал. Где мой полк? Говорят: от полка не много осталось, а знамя потеряно и донжик и, значит, расформировать. Полк - в Харбине. А знамя-то у меня. Полковнику моему телеграмму - нашлось знамя: сохранил и доставил рядовой такой-то из японского плена. И еду я сам в Харбин, а на вокзале меня встречают с музыкой, ну, не меня - знамя, конечно. Я древко приготовил, знамя набил, стою с ним на площадке. Поезд подходит, что тут было! Командир меня перед строем поцеловал, сто рублей от себя дал и к Георгию представил. Шутка сказать, полк расформировать! И пошел я обратно в свой полк. А тут скоро и война кончилась. Вот как я был в Японии. Вам сколько охры? Три кило? А почему бухгалтер требование не подписал?
- Николай Алексеевич, да его в конторе нет, а меня срочно посылают пол красить. Я же потом оформлю, когда он придет.
- Вечно вот так с вами, а я потом отвечай!.. В последний раз.
САМОЗВАНКА
Двадцать второй год. Бутырка, Пугачевская башня: так ее зовут, потому что будто бы сидел в ней Пугачев перед казнью - не ручаюсь за достоверность этой легенды.
Башня круглая, с винтовой лестницей посредине, а камеры на каждом этаже расположены секторами. Весна дружная, теплая, солнце заливает их светом, через решетки окон из нижнего этажа слышно, как поют в два голоса "Уж ты сад ли, мой сад" и "Потеряла я колечко". Поют хорошо, голоса звонкие, верные, молодые. Меня два дня, как привели сюда, никого не знаю, все смутно и непонятно. В камере нас пять женщин самых разных категорий, ничего примечательного - разве моя соседка. Ей лет 20-22, бывшая монашка, маленькая, хрупкая, очень симпатичная, но все у нее - искушение. Она добрая: если видит, что кому-нибудь особенно плохо, подойдет, скажет тихонько: "Давай вместе помолимся". Больше ничего придумать она не умеет, но это у нее от души. На отказ не обидится, отойдет в сторону, сама начнет класть поклоны. Зовут ее Ксения.
- Послушай, Ксения, ну за что ты сюда попала?
- Я-то? Я за самозванство.
- Да какая же ты самозванка?
- Ох, искушение! Ведь не я, меня такой сделали. Меня за великую княжну Татьяну Николаевну выдавали.
- Что?!!
Смотрю с удивлением. А ведь правда: в суховатом профиле, широко расставленных глазах, в манере держать голову есть что-то отдаленно напоминающее фотографии второй дочери Николая II.
- Да расскажи ты толком, Ксения, как же это вышло?
- Так и вышло. Я ведь с детства в монастыре росла, сирота я. Родители мои померли, когда я вовсе маленькая была. Они крестьяне были, деревня наша совсем близко от монастыря. Матушка меня и взяла, и растила. Я и век думала в монастыре остаться. Пострижение-то я не принимала еще. Ну, а вышло-то не так. Монастырь наш прикрыли, и пошли мы кто куда. Конечно, у кого родные, те к родным. А у меня никого нет, одна как перст. Куда деваться? Ходила я, ходила, стучала в дома, просилась на квартиру - не пускают. А платить мне нечем. Совсем я измучилась. Уж к вечеру постучалась я в один дом - отворяет мне хозяйка, пожилая, почтенная такая. "Что надо?" - "Так, мол, и так, пустите ради Христа хоть переночевать, а там я уж как-нибудь буду работу искать", - говорю, а сама плачу. Смотрит она на меня так внимательно: "Входи ради Христа". И очень ко мне вдруг стала ласкова голубушка моя: "Да куда же ты пойдешь на ночь глядя, молоденькая такая? Оставайся хоть насовсем. У меня вот такая же, как ты, дочка была, тебе ровесница, - недавно померла. Вот ты у меня вместо дочки и живи. Дом большой, я одна, уж так-то мне тоскливо". Обрадовалась я: добрая-то какая женщина! И стала я у нее жить. Как-то она и говорит мне: "Смотрю я на тебя - ну точно ты моя дочка. Ее Таней звали, давай я тебя тоже буду Таней звать". Таня так Таня, если ей этого хочется. Я все стараюсь ей по хозяйству помогать - пол помыть, постирать что, на кухне. А она: "Нет, ты, Танечка, не трудись, не надо, я и сама управлюсь". Так мне это совестно было: непривычна я, чтобы за меня делали, в монастыре-то я к работе привыкла, у нас строго - послушание, да и скучно будет. Да ведь хозяйка-то она - ее воля. Только замечаю я, что много что-то народу к ней ходит, все больше женщины. И все что-то приносят: кто молока, кто яиц, кто еще чего, и она с ними в сенях шушукается. А с едой плохо было. Потом введет всех в горницу и зовет меня: "Таня, Танюша, поди-ка сюда". Я приду, поклонюсь гостям, а она: "Вот Бог послал мне дочку Танечку". А гости: "Ах, ах!" И так-то со мной ласковы, и все норовят подарить что-нибудь. Мне невдомек, чего это они, только думаю: до чего же люди добрые! Так время и идет, и ничего-то я не понимаю. Да и то сказать: ведь я к ней прямо из монастыря попала, в миру - как в лесу. Искушение, прости Господи! А потом раз! Забрали и ее и меня, посадили нас порознь, и пошли допросы: что да как, да почему вы Ксения; а зовут вас Татьяна, да кто она вам (это про хозяйку-то). Я все рассказываю, как было, а они смеются: "Ай да великая княжна!" Тут-то я и ахнула. Ведь, скажите на милость, что она, прости Господи, придумала! Будто великой княжне Татьяне Николаевне - это мне удалось бежать и в монастыре скрыться. И будто она меня спасла и приютила до времени. То-то ей все бабы молоко и яйца носили, для великой-то княжны, значит. Вот тебе и дочка Танечка! Заплакала я, а они-то надо мной смеются. Господи, какие хитрые люди-то бывают, подумайте. Вот и сижу теперь. Ох, искушение!