Флаги осени - Павел Васильевич Крусанов
Ведущий (со вздохом). Да, времена изменились.
Август. Негодный аргумент. Как будто люди ни при чём. Ничто не меняется само по себе. Иначе, следуя этой логике, можно сказать, что Александр Второй мирно испустил дух потому, что ещё утром первого марта почувствовал лёгкое недомогание.
Ведущий (жеманно смеётся). Вот вы какой. И всё-таки о Тимуре…
Август (перебивает). Мир асса-культуры был не по зубам бандитам и даже отбил у них, очистив от «малин», Пушкинскую, 10, но не устоял перед явившимися вслед за бандитами политиками, главарями придонной мути. Потому что те в своём цинизме, жадности и жлобстве оказались беспощаднее предшественников. Время асса-культуры схлопнулось, как крышки переплёта, под которым дремлет зачарованная жизнь – ужаленная веретеном и погрузившаяся в сон прекрасная принцесса. Теперь оно покоится в хранилище вечности. До радостного утра. А то, что выдаётся за это, будто бы всё ещё длящееся, время сегодня – мираж, мёртвые отсветы, искажённое эхо. Последним танцующим дервишем, закручивающим вихрь, был Шнур, он – завершающая точка.
Ведущий (смирившись). К сожалению, время нашей передачи подходит к концу. Так что поставленная вами точка в нашем разговоре как нельзя кстати.
Август. В финале исследования в противовес эпиграфу есть кода – на том же тарабарском языке: «Купана уби пихва, фомрия уби борду. Ахчиная ас тивира узиварис пунг? Алти суверия».
Ведущий (иронично). Это вы тоже нам переведёте?
Август. Здесь очевидна лишь первая фраза: «Спящие просыпаются, умершие смердят».
* * *
Едва освоился в институте Герцена (следуя детскому интересу, поступил на биофак), как сложился новый состав: на барабанах – Евсей, художник-мебельщик из Мухи, на басу – Илья, поэт и студент финансово-экономического, на клавишах – Захар, однокурсник, тихий чудак с пожаром музыки внутри, и вторая гитара – Данила, бывший участник легендарной «Былины» (такая тавтология), недавно вернувшийся из колонии, куда угодил за травку. Репетировали в институтском клубе – в центре города, на Мойке. Институт владел сказочной территорией с двумя десятками корпусов и садом в самом сердце северной столицы – университет и тот не мог похвастать такой компактной и роскошной вотчиной. И аппарат на точке был – не предел мечтам, но и не ровня школьному. Словом, обосновались – только играй, гони свою волну. И мы погнали.
За зиму отрепетировали полноценную программу. Вышло свежо, лаконично и как-то серебристо-чисто – голоса и инструменты звучали звонко и отчётливо, басы давили диафрагму. Доступной студии у нас в ту пору не было, делали записи в зале, на микрофон – качество убогое, конечно, но пробивало даже так. Ведь если искусство – это способность делиться с другими тем, что испытал сам, то выходит, что непонятная, мутная или заёмная тема сама себя невольно душит, а высший блеск – дар увлекать кристальной ясностью каждого встречного без расчёта на его культурный опыт. Разумеется, молодой азарт и отсутствие возможности услышать в хорошем качестве собственное звучание не позволяли судить ответственно – слишком много было ослепляющего предубеждения, слишком много восторженности. Но, как и положено фаворитам Кайроса, мы чувствовали внутреннее время, благодаря чему с первых же полулегальных концертов взлетели на Олимп местного, а стало быть, самого славного музыкального андеграунда (такой оксюморон). Пусть ненадолго, но взлетели. О высоте парения говорил тот факт, что Клавдия скрепя сердце была вынуждена хвастаться перед подругами родством со мной. Какая мука для её своеобразного характера!
Мы видим каждое зерно в початке,
Мы понимаем прелесть опечатки,
Туман нас манит,
Алгебра – туманит,
Любовь кидает нас,
Судьба – хранит, —
пели мы на два голоса с Захаром под рояль, четырёхдольный такт (первая – сильная, вторая – слабая, третья – средняя, четвёртая – слабая и – та-там) ритм-секции и звон Данилиного Gibson Les Paul, и именно так всё в действительности и было – и про зерно, и про туман, и про любовь, и про судьбу в её тактическом формате. Песня называлась «Милонга Августа».
Музыка – такая вещь, в которой, если удалось в неё нырнуть, находишь не жемчужины, разложенные исполнителем, а свои собственные, поскольку она – волна, звучащий тон. Созвучие тонов. И под эти созвучия настраиваешься сам и сам звучишь, потому что и ты – лишь волна. Точнее – живой резонатор, порождающий волну (ну да, среди наших внутренних пустот есть и такая, и не только у меня). Ещё точнее – одновременно резонатор и волна. Всякий, должно быть, замечал, как музыка освобождает разум и окрыляет дух. Спящий в привычке мир вдруг озаряют молнии, высвечивая заново очертания вещей, спадает пелена, занавес раздвигается, и сыплются в открытое сознание ответы, и словно невзначай находится решение неразрешимому. Печаль чужого тона отзывается в тебе печалью собственной, а вибрация чужого откровения – прозрением своим. И той музыки, где голос – главный инструмент, ответственный за её душу – мелос (в отличие от её сердца – ритма), это касается особенно, так как у инструмента голос есть добавочное и словно бы внемузыкальное обременение – привязывание к звукам смысла.
На деле привязанный смысл обретает свойства волны, к которой он привязан, только теперь эта волна капризнее настроена, к ней как бы прилип особый обертон, улавливаемый не слухом, а сознанием. То есть выходит так: початок, зерно, опечатка, туман, любовь, судьба как словарные единицы значат что-то вполне определённое и вместе с тем они – в каком-то роде чепуха, турусы на колёсах, поскольку у того, кто тебя слышит, они, эти обертоны, эти добавочные смыслы/волны, вызывают сугубо индивидуальные переживания. Порой со значением вокабулы связанные косвенно, символически, а порой не связанные никак. Те, кто это понимал, делали чудесные дела – внимавший их песне слышал не то, что ему пели, а то, что он хотел или готов был услышать. Помните чудесные сны, навеваемые раскуренной трубкой доброго волшебника из Шварцевой «Золушки»? Та самая история.
Конечно, музыка, о которой речь, в сравнении с филармонией и Мариинкой – падение в архаику, но разве это меняет дело? Архаике подчас доступны те возможности, какие опера и филармония давно порастеряли.
Первый же выход на сцену перед публикой имел решительный успех. Это случилось на небывалом до той поры подпольном сейшене-тройнике в клубе Завода турбинных лопаток, где