Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
ОНИ ВСЕ БЫЛИ ТАК ЖАЛКИ, РАСТЕРЯНЫ И БЕЗДОМНЫ, ЧТО Я НЕ ВЫДЕРЖАЛА И ПОЗВАЛА МОЮ (А КАК — ОПЯТЬ НЕ СКАЖУ). ОНА УСЛЫШАЛА, МГНОВЕННО ПОЛИЛАСЬ ИЗ ВСЕХ КРАНОВ ДОМА, ПРОРВАЛА ТРУБЫ, ТЕМНЫМ ЗАТХЛЫМ ОЗЕРОМ ВСПУЧИЛАСЬ ИЗ ПОДВАЛОВ.
КОЛОДЕЦ ДВОРА НАПОЛНИЛСЯ ПАРОМ. КАЗАЛОСЬ, ЕЩЕ МИГ — И ДВОР УМЧИТСЯ, КАК ПАРОВОЗ, В ДАЛЕКИЙ СИНИЙ КВАДРАТ НЕБА. НО МОЙ И МОЯ ОКАЗАЛИСЬ ОДНОЙ СИЛЫ, И ДВОР ОСТАЛСЯ НА МЕСТЕ, ОБГОРЕЛЫЙ, ЖУТКИЙ, С КЛИНОВИДНЫМИ ЗАЛИЗАМИ КОПОТИ НА СТЕНАХ, СО ВСПЛЫВШИМИ ВНИЗУ ДРОВАМИ ПОЛЕННИЦ, БЕСПОРЯДОЧНО КИШАЩИМИ И ТОЛКАЮЩИМИ ВСЕХ В КОЛЕНИ.
ВСЕ БЫЛО КОНЧЕНО. У МЕНЯ НЕ СТАЛО ЭТОГО ДОМА, У ЭТОГО ДОМА НЕ СТАЛО МЕНЯ. ГДЕ ТЕПЕРЬ НОЧЕВАТЬ?
— Обло-ом! Иди винегрету поешь! — раздалось в столовой.
— Чем, интересно, эта там занялась?
Я с усилием оторвала взгляд от печного устья. Все в спальне имело привычный вид, непоколебимо стояло на месте. Я встала, подошла к столу и разорвала письмо к МОЕМУ и МОЕЙ. На том меня и застукала тетя Люба, всунувшись в дверь.
— Поэтесничайт, кажется. Разрывайт неудачный черновик. Муки творчества. Иди, Никуля, бабушка беснуйтся.
— Я сейчас, только трубу закрою. Печка прогорела.
— Какая предупредительность! Вот вам ее двуличие. С нами — агрессивное, если говорить в открытую, чудовище, при посторонних — чистая конфетка, — донесся до меня материн голос.
Теперь требовалось доказывать, что я и вправду закрываю трубу. Печь в самом деле дошла до нужного состояния: в ней потемнели, припудрились серой золой недавно кровавые угли; лишь кое-где, перебегая, набухали лиловые сгустки засыпающего МОЕГО, похожие на сытые, упоенные летней МОЕЙ бобы люпина. Я вдруг зачуяла свежий, сумрачный, фасольный люпинный запах, перекрывающий паленый дух печки, — дуновение о г л я д к и, часто меня посещавшей.
…Июнь 1950 года. Я в лагере на Оредежи. Путевку мне выхлопотал отец от своего комбината, где больше уже не работает, но, как бывший начальник ФЗУ и инвалид, пользуется кое-какими льготами. Лагерей я не терплю, да «нам теперь не по бюджету снимать для тебядачи».
Лагерь как лагерь: ангинный утренний горн, занудная линейка с подъемом отсыревшего за ночь флага, завтрак с тарелкой серой овсяной каши, в середку, в пупок которой налита строгая норма масла. После завтрака — омовение всем отрядом под обрывистым красным берегом Оредежи. Здесь я однажды обучаюсь плаванию — оступаюсь при мытье и иду ко дну, в яму. Барахтаясь, я успеваю прохрипеть соседке, чтобы дала руку. Та протягивает, но уже не нужно: я плыву, я выплываю сама, с торжествующей легкостью держась на быстрой МОЕЙ.
Чтобы не простаивала зря бесплатная пионерская сила, нас до обеда гоняют за два километра в ближайший колхоз собирать с картошки вредителя, «колорадского жука», с диверсионными целями запущенного на наши поля американским империализмом. Каждый должен осмотреть несколько длинных, уходящих за горизонт гряд. Мы переворачиваем пахучие листики картофельных кустов, ища жука, встречающегося лишь на плакатах в Пионерской комнате. Работая, мы распеваем на мотив из «Кубанских казаков»:
Ой, цветет картошка,
Зеленеет лук.
Полюбил картошку
Колорадский жук!
Он живет — не знает
Ничего о том,
Что Трофим Денисыч
Думает о нем.
Здешние все они — такие же, как все они только что оконченного 6–1 класса. Те же шелестящие сплетни, хождения под ручку, та же полнейшая отделенность от мальчиков: раздельное обучение, раздельный и отдых. Мальчишек здесь так заинтересованно презирают, что никому из них и мельком нельзя бросить словечко — девочки тебе мигом споют:
Темная ночка, комарики кусают,
Ника и Саша по садику гуляют!..
Но главное, что отличает этот лагерь, — мое ощущение абсолютной беззаконности своего тут существования. Дом, о н и в с скажутся умершими, безвозвратно исчезнувшими. Их нет — как же я живу? Зачем? А ведь в придачу живу еще и под угрозой продления на вторую и третью смены, то есть на все лето, о чем предупреждали при отъезде. Конечно, если в комбинате отцу выдадут добавочные путевки для меня.
Эта отстраненность, ненастоящая жизнь после какой-то неизвестной катастрофы, произошедшей со всем моим, особенно невыносима в «мертвый час», когда лежишь среди чужих всех их в образцовой, голой чистоте палаты, в девчонских щекочущих шепотках и резких окриках дежурной вожатой.
Но комбинат, очевидно, посчитал вторую и третью путевки чересчур жирными для дочки уволившегося работника. В конце первой смены меня и таких же непродленных впихивают с вещами в открытый пыльный кузов грузовика, и через час мы уже въезжаем в город, утром словно не бывший на свете.
…Лечу в грузовике. С Большого поворот — и Гатчинскую вдруг я возвращаю глазу: дом номер двадцать два и подворотни рот, булыжным хлебушком набитый до отказу. Соскакиваю я у дома с колеса. Подвальный тлен двора, фон радиохорала… Без этого прожить невмочь и полчаса! И — месяц не было? На месяц умирало?! По черной лестнице взбираюсь я к себе, спасая по пути бачки, ступеньки, окна, и паклю трогаю на фановой трубе: она лохматится и ржавенько подмокла. Погибшего звонка несбыточная трель в квартирном далеке звучит, очнувшись, резво. И щелкает замок: я дома! Но ужель все это сгинуло и только что воскресло? Свет не зажгли еще, и в летней полумгле они все в целости — так любящи, любимы — в столовой, за столом. И в вазе на столе — меж них высокие лиловые люпины. Мой ангел Зрение, Слух, чуткий мой дружок, их вызволили в Жизнь. Смерть больше их не схватит! Ловлю фасолевый люпинный запашок, ерошу шелуху, опавшую на скатерть… А ЧТО, КАК Я САМА НА МЕСЯЦ УМЕРЛА И ВЫБРАЛАСЬ НАЗАД, И ЛЕЗУ ВОН ИЗ КОЖИ, ЧТОБЫ ЖИВОЙ ПРЕДСТАТЬ ОЖИВШИМ У СТОЛА?.. ИЛЬ, МОЖЕТ, Я, ОНИ— КАК ЗНАТЬ— ОДНО И ТО ЖЕ?..
Тень перевода
…В столовой речь все еще шла о нас с Ахматовой.
— Очень все же надеюсь, что Ника не успела настолько прогнить, — заступался за меня Игорь. — А булочная и прочий быт… от поэта трудно требовать. Поэт всегда немного не от мира сего. — Еще раз он попал в самую точку: «не от мира сего», говорили обо мне и в школе, и дома, разумея под этим «недотепу» и «раззяву». А Игорь не унимался: — Интересно бы ознакомиться