Владимир Качан - Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка
И вдруг наш конный отряд во главе с комиссаром Гейне влетел (бабушка сказала - " вскочил ", это, наверное, точнее, потому что скакали на конях), вскочил, значит, на кладбище, охранников порубал, а бабушку и еще двоих себе-могильщиков освободил. И получается, что мне во второй раз повезло родиться.
Я был несколько раз просто на волосок от нерождения.
Пошли воевать дальше за революцию. Настала очередь их дивизии окружить эскадрон деникинцев. Окружали они все время друг друга и убивали. Так вот, окружили они эскадрон деникинцев, а их офицеры, не давая себя расстреливать, стали бросаться в колодец. Не все погибли, стонали там, тогда их сверху добивали из винтовок. Взяли очень много пленных. И поехали - пошли к Одессе.
Кто поехал, кто пошел. Наши, говорит бабушка, ехали в повозках, белые шли пешком, хотя, по сути, и те и другие - наши: говорят на одном языке, матерятся одинаково...
" Не наши " идут пешком, среди них много тифозных, кто-то падает прямо на дороге, у остальных нет сил их нести, оставляют, где упал. Вдоль дороги - кукуруза, беляки ее рвут и едят на ходу. Пришли в Одессу. Поселилась она у актрисы, жены комиссара дивизии (у Гейне, стало быть).
Прежде чем поселиться, бабушке пришлось у порога расстаться со своим вшивым платьем, от которого актрисе чуть плохо не стало. И она подарила бабушке (не в благотворительных, а в гигиенических целях) свою кружевную рубашку и юбку.
Весь гардероб бабушки в то время составляли эти два предмета. Комиссар направил ее на работу в госпиталь, размещавшийся в помещении института благородных девиц.
Страшный голод начался в это время. Суточная норма еды для всех - и больных, и персонала - была такая: сто граммов ячменного хлеба, сто граммов ячменной каши и одна вобла. Еще у кого-то из медсестер оказалась бутылка коньяка, и, пока не кончилась, им выдавали в день по полрюмки. Ну холод, - это само собой, вши опять же, а куда они денутся! Часто ночевала в госпитале, актрисе не очень нравилась вшивая квартирантка, да и кому она может понравиться...
Комиссар Гейне, революционные идеалы - все так, однако всему есть предел:
идеалы - отдельно, а вши, знаете ли, тоже отдельно.
В госпитале укрывалась красным рваным одеялом, которое почему-то на всю жизнь запомнила. Его, говорит, струсишь, и под ногами трещат вши. В ее рассказе это одеяло для меня - этакий саркастический символ нашей революции: рваное, все набитое вшами, но все-таки - принципиально красное.
И на подаренной кружевной рубашке - все те же вши. Как бусы, говорит бабушка.
Ну понятно: если рубашка кружевная, красивая, то и вши на ней обязаны располагаться красиво и со вкусом.
Здесь, в Одессе, опять встретились с Володей. Он долго искал ее и наконец нашел. Ему, видно, искать было полегче, чем другим: он знал, что она, если жива, будет непременно работать в каком-нибудь госпитале. Революция разъединяла семьи, бросала мужей, жен и детей в разные стороны, они тосковали друг по другу и не знали никогда точно, встретятся ли когда-нибудь вообще.
Все, кто не уехал, не убежал, - от нее зависели. "Весь мир насилья" был разрушен, и на его руинах бродили одинокие несчастные люди в поисках своих близких. Но свято верили, что будет лучше, что семьи воссоединятся, что вшей не будет, смерти не будет и заживем хорошо. Вот еще чуть-чуть - и заживем хорошо. Вот еще немного потерпим - и тогда как заживем!.. Сколько лет с той поры - а все верим и верим...
Однако, помимо этой веры (что заживем хорошо), были в бабушкино время и две основные: в Бога (у белых) и в революцию (у красных). Белые верили в то, что Бог не допустит больше этого безобразия и все пойдет по-прежнему. Они думали, что не может обыкновенная шпана руководить государством; они были убеждены, и не без оснований, что любую революцию делает шпана или ее делают руками шпаны.
Великая французская революция в этом смысле очень напоминает нашу, думали беляки. Шибко образованные они были, больно умные... Кстати, слова " больно умный " (что, по сути, должно быть как раз хорошо) стали для России потом на долгие годы одним из самых тяжелых оскорблений.
Ну а для красных Богом была как раз революция, они на нее только и молились.
Поэтому она распоряжалась людьми как хотела и швыряла их по полям и окопам исторического материализма, заставляя забывать о себе, о родных и служить только ей, любимой и ненаглядной...
А для Смирнова первозданные ценности пока сохранялись, поэтому не монархия для него была любимой и ненаглядной и уж тем более не революция, а всего-навсего жена его Полина, моя бабушка, которую он почему-то любил больше монархии и даже всего белого движения и, следовательно, отчаянно и упрямо искал ее. И нашел в этом одесском госпитале. И остался при ней, прикинувшись фельдшером.
Только для того, чтобы больше не расставаться. Однако чуть было не пришлось.
Попался он как-то на глаза начальнику госпиталя. " Ты кто? " спрашивает начальник. " Фельдшер ",- отвечает Смирнов, но, поскольку врать не умеет, врет плохо, бездарно, отводит глаза и смущается. "Что-то я таких фельдшеров не знаю ",- с растущим подозрением молвит начальник и решает беглого беляка проэкзаменовать. На первые же вопросы по медицинской части Смирнов ответить затруднился. Но произошло чудо: начальник его пожалел и оставил, может, из-за бабушки, в знак признания ее заслуг перед восставшим народом.
И стали они вместе работать в этом госпитале.
"С лечением людей мало что получалось, мерли они штабелями ",вспоминает бабушка, не замечая, что " люди штабелями " превратились со временем у нас в один из самых расхожих разговорных и литературных штампов. Корни наших отечественных " штабелей " произошли из нашей " великой " революции, потом лагерей, потом другой войны; и это наша специфическая национальная черта (или беда) - " людей штабелями " нет нигде в мире, везде стараются найти и определить поименно каждого погибшего, каждого пленного, везде каждый один (всего лишь один!) человек имеет несомненную ценность. Но это везде, а мы всегда особенные. У нас вместо этой альтруистской чепухи зато есть другое:
коллектив, человеческий материал, или электорат, или " люди штабелями ".
Поэтому и бабушка, впитавшая с юности в себя соки революционной " морали ", рассказывает обо всем этом спокойно - ну, может быть, с легким налетом формального ужаса. "Мерли, - говорит, - штабелями, клали их, голых, на телеги и везли за город закапывать. Какие фамилии, что ты? Никто никого не знал.
Телега едет, трясется, ноги у мертвых голые свешиваются, тоже трясутся".
Через несколько месяцев бабушка, как говорится, понесла, и разрешили ей пойти в декрет. Поехали они с Володей в деревню, стали там работать, картошку сажать. Много в деревне работали - декрет декретом, но был же еще Декрет о земле, и революция нуждалась в продовольствии. И так самозабвенно бабушка хотела помочь революции, что за работой ошиблась в родах на два месяца.
Думала, что у нее еще два месяца есть, а тут на тебе - роды. Вот так в 1920 году и родилась моя мать, Галина Владимировна Смирнова. Ну скажите: что может заставить нормальную женщину любого континента прозевать хотя бы примерные сроки родов своего ребенка?! Ничто и никогда! Только нашу женщину, и только революция! Только она может заставить женщину забыть о своей основной функции, чтобы та вспомнила о ней посреди картофельного поля внезапно, когда уже природа возмутилась! "Раба революции " - ну чем вам не сценарий фильма?! "
Раба любви " - был фильм, но этим никого не удивишь, рабой любви может оказаться каждая женщина, а вот рабой революции, то есть абсолютно ложных идеалов, - далеко не каждая.
" Трагифарс ",- сказали бы просвещенные люди тогда; " Комедийный триллер ",- сказали бы непросвещенные люди сегодня. Впрочем, кому нужен такой сценарий?
"Тихий Дон " уже был, "Хождение по мукам " - тоже. К чему сыпать соль на раны нашей истории, верно?.. И парадоксальность бабушкиной революционной биографии замыкается на том, что ее внук в далеком будущем сочинит песню "Дневник прапорщика Смирнова " с явным сочувствием к белогвардейской сволочи, борьбе с которой бабушка посвятила свои лучшие годы, а автор слов Л. Филатов возьмет фамилию Смирнов буквально с потолка, ничего не зная ни о бабушке, ни о ее "
белом " муже.
Рига С шести лет от роду жил в Риге толстенький пухлогубый мальчик Вова. Родители считали, что главное в доме - это регулярное трех-четырехразовое питание.
Особенно бабушка, которая пережила голодные годы и в гражданскую, и в Великую Отечественную войну, поэтому уважение к пище стало чем-то вроде условного рефлекса. На витамины всякие там, на развлечения, на одежду тратилось мало, основным было питание, а в самом питании главным было не то, что полезно, а чтобы сытно и много. Поэтому мальчик Вова и был толстым, анемичным и часто болел.
Родился Вова совсем не здесь, а на Дальнем Востоке, в Уссурийске, который во время его рождения назывался Ворошилов. Из своего раннего, ворошиловского детства он не помнил почти ничего. Только один эпизод и то, наверное, потому, что это было его первым в жизни кошмаром. Он только-только выучился ездить на маленьком двухколесном велосипеде и страшно разбился, упав с него и пропахав лицом метр гравия на детской площадке. Другой мальчик поднял его из лужи крови и довел до дома, почти донес. Этого мальчика потом Вова, когда смог опять разговаривать, назвал своим другом навеки и всем рассказывал, что тот спас ему жизнь. Разговаривать он не мог долго, впрочем, как и есть, потому что губы, подбородок и нос покрылись коркой, раны стали заживать, и все будто слиплось.